В огне повенчанные. Рассказы
Шрифт:
Горячей воздушной волной Сибирцева бросило в угол.
В ушах стоял далекий колокольный звон. Прошло несколько секунд. Потянув ноздрями воздух, он почувствовал ядовитый запах гари. «Жив!» — была первая мысль. Глаза открывать боялся. А вдруг выжгло?.. Открыл… Пылал паркет па том месте, где только что была мина. Горело кресло из красного дерева, горело бюро, чадило зеленое сукно на письменном столе. Горели сухие обломки стульев… Вода по-прежнему лилась из белой керамической раковины, стекая широкими стеклянными ремнями, которые у самого пола обрывались
— Костя, Костя!..
Солдат Елистратов молчал, уткнувшись в угол. Сибирцев поднял его голову. Изо рта и носа струйкой бежала кровь. Взвалив на плечи Елистратова, Сибирцев на четвереньках выполз на лестничную площадку. Вгорячах он даже не заметил, что его собственный чуб изрядно опален.
Коридор был затоплен удушливым дымом. Хорошо, что огонь еще не добрался до черного хода.
Спускаясь с Елистратовым по лестнице, Сибирцев отчетливо слышал, как с верхнего этажа кто-то истошно кричал:
— Веревку!.. Киньте веревку!..
А внизу охрипший немолодой голос, стараясь перекричать пальбу, надрывался:
— По трубе!.. Давай по трубе! Она крепкая!..
Сибирцев догадался, что кто-то на верхнем этаже ищет спасения от огня. Шатаясь, он вынес потерявшего сознание Елистратова во двор, облил его голову позеленевшей водой из ржавой бочки и, когда тот начал приходить в себя, сдал его подоспевшему санитару. Кинулся в подвал, где хранились боеприпасы и оружие.
Батареи поредели. Санитары еле успевали уносить раненых и убитых. Мины кончились. Из шести человек расчета Сибирцева в строю оставалось четыре. Елистратова оглушило. Татарчонок Алим Мустафин обгорел, не успев отскочить от огненного хвоста подожженной на подоконнике мины.
Смелый был солдат Мустафин. Любимец расчета. Не раз приходилось Сибирцеву лежать с Алимом под вражескими снарядами, и всегда удивлялся его поведению, доходившему не то до наивной самоотреченности, не то до фатальной веры, что его не убьют. Были случаи, когда в самые опасные минуты — кругом рвались снаряды, горел от термитных осколков лес — каждый спасался кто как мог… а Алим выходил из окопа в полный рост, картинно вставал на бруствер и стоял так до тех пор, пока кто-нибудь из старших во взводе не втягивал его снова в траншею, награждая от всей души просоленной солдатской руганью, которая в окопах бывает крепка, как бийская махорка.
— Моя нищава не боимся!.. — говорил Алим, скатываясь в окоп и обнажая ровный ряд белых зубов.
Была еще одна странность у Алима: любил деньги и сахар. Копил скудный солдатский «оклад», чтобы после войны построить матери новую хату. А махорку менял на сахар.
Особенно неравнодушен был Алим к новым сотенным бумажкам. Бывало, завидит у кого сотенную — не отстанет до тех пор, пока не разменяет. За новую сторублевку готов был дать десять рублей лишних: только бы новенькая и хрустела.
А теперь нет Алима… Завернутого в плащ-палатку, его унесли санитары. Он обгорел так, что медицина была бессильна что-нибудь сделать. Умер, не мучаясь, даже не пришел
Когда санитары подобрали раненых, командир батареи, старший лейтенант Королев, получил приказ занять противоположный, через дорогу, квартал из трех полуисковерканных от бомбежки и артобстрела домов.
В одном из зданий, в среднем, засели фашисты.
Они упорно отстреливались из пулеметов, автоматов, бросали из окон гранаты. Из полуподвального окна дома стреляла малокалиберная пушка.
Особняк, из которого Сибирцев минут пятнадцать назад вынес на себе солдата Елистратова, горел. Из его окон вырывались рыжие языки пламени, валил клубами белый, с густой прозеленью дым. Соседний дом был разрушен. Вместо него дыбились красные развалины кирпичных стен да чернели скрюченные железные балки; вокруг были видны серые кучи штукатурки, осколки белого и голубого кафеля…
Со своим расчетом Сибирцев получил задание ворваться в противоположный дом с левого крыла, подавить в полуподвале пушку и переходить на верхние этажи, где укрепились немцы. С гранатами за поясом, с автоматом на груди, он и трое солдат, пригибаясь и стараясь слиться с кирпичными развалинами, короткими перебежками продвигались к трехэтажному дому с островерхой железной крышей.
Не переставая, слева и справа ухали свои — полковые и дивизионные — пушки, где-то сзади басовито надрывалась гаубица и, как крупный дождь о железную крышу, горохом рассыпались винтовочные и пулеметные выстрелы.
Измотанная непрерывными двухдневными боями (а они не прекращались и ночью), пехота выдыхалась. Ее ряды пополняли артиллеристы, минометчики. Враг отступал, но с боями, защищался из последних сил, дрался за каждый квартал, за каждый дом.
Вот он и последний рубеж: кирпичная груда развалившейся стены. Впереди — исковерканное воронками шоссе. Оно не широкое, всего метров десять. Гудронные панели улицы не шире трех метров. Итак, шестнадцать метров, шестнадцать шагов, и там уже зияют черными четырехугольными пастями подъезды серого дома.
— Товарищ командир, я тоже… — услышал Сибирцев за своей спиной приглушенный слабый голос. Повернувшись, увидел солдата Елистратова. Он был бледный. От правого уголка рта до подбородка темнела запекшаяся струйка крови.
— Ты почему здесь?! — сжав кулаки, зло крикнул па него Сибирцев.
— Убег, товарищ сержант… Очухался… — виновато оправдывался Елистратов, а сам все пригибался, чтоб не попасть в полосу обстрела.
— Ну, черт с тобой, давай! — Сибирцев махнул рукой. — Будем брать вот этот дом. Видишь? Нужно заткнуть хайло вон той сволочуге в полуподвале и очистить этажи. Понял?