В пору скошенных трав
Шрифт:
Со всеми, кого исцелял, дед как бы роднился. Ведь он проникал в такие их сокровенности, которые недоступны даже близким. Душевность его становилась причиной того, что, исцелившись телесно, люди начинали тянуться к нему душой, приходили просто повидаться, посидеть. И он привечал всякого, в ком пробуждалась такая бескорыстная потребность.
За долгие годы к нему переходило почти все население уезда, а потом района. В деревнях не отыскалось бы дома, где его не знали.
Слава пережила его на десятки лет. Один из младших его внуков стал хирургом, и к нему еще по сию пору записываются старушки, которые, войдя
— Ты Касимычу кто же будешь? Внук? Ну, тады мине к тае, к тае…
Кстати, старушки были частыми пациентками деда. Входила этакая темная мышка — темное личико с поджатыми губами, черный в белую крапинку платок, черная кофта, черная же выцветшая юбка — и робея говорила:
— Во всем теле ломота, милай, сну решилась, а особливо под ложечкой — так и сосеть, так и сосеть, исть ничаво не могу, петиту нет вовсе…
Дед расспрашивал, выслушивал, выстукивал и наконец прописывал микстуру, которую тут же (правда, выпроводив старушку в кухню) наливал в четвертинку из большой бутыли, затем выходил и торжественно, будто заповедь читал, говорил:
— Вот, мать, лекарство. Пить перед едой по столовой ложке, знаете да. Аппетит наладится, самочувствие улучшится. Придешь через две недели, покажешься.
— Спасиба, родимай, спасиба табе, дай бог доброго здоровья! — бормотала старушка, развязывая непослушный узелок, доставала мятую рублевку или полтинник мелочью…
— Нет, мать, этого не надо. Вот если полегчает, тогда уж, знаете да…
Через условленное время старушка появлялась уже принаряженная в новую кофту, платок из черного в белую крапинку превращался в белый с черными точечками. Завидев деда, она улыбалась посветлевшим лицом.
— Благодетяль ты мой! Век молиться за тя стану…
— А-а-а, это ты, мать.
— Спас ведь, спас мине, сироту несчастную! Поправилась я, выздоровела вовсе с твоего лекарства! И в игороде копаюсь, и в дому… Вот табе игурьцов принясла, — снимала с плеча кошелку на мочальной веревке.
После таких посещений дед веселел и отпускал шуточки насчет слепой веры в медицину. Он кивал на бутыль с лекарством, спасшим старушку, и говорил Мите:
— Видал, сокол, исцеление? — Довольно усмехался, похлопывая бутыль, показывал на окно, мимо которого мелькнула пациентка. — Эта старуха нас всех переживет. Сердце, знаете да, как у телки, легкие — дай бог молодому. Но втемяшилось, что больна да немощна — там колет, здесь свербит… Я такие болезни лечу одной микстурой. — Поднял бутыль, взболтал, глянул на свет: — Укропная вода, понимаете ли, и две-три капли мятной эссенции. Больше ничего. Истинно сказано: «Вера твоя спасет тя».
То была истинная, непререкаемая вера во всемогущество «Фершала». Пропиши эту микстуру любой из врачей — не помогла бы, а чудеса Касимыча были у всех на виду и у всех на устах.
Уходя в просветленности своей, старушка прибавляла к поминальнику чудес еще одно исцеление и благовестила о нем по окрестным деревням, кадя и славословя исцелителю.
Но это лишь мелкий блик в сиянии, окружавшем деда, блик суетный и случайный.
Истинный источник известности его крылся в бесконечной череде прошедших перед ним больных. Каждый особостью своей давал деду новую крупицу знания. Собираясь вместе, крупицы эти складывались в изощренную картину течения
Коллеги-врачи не раз уговаривали его сдать экзамены по курсу института и получить диплом. Но деду все было недосуг — то дети малые, то огород, то пчелы…
А в сущности-то он больше полагался на свой нынешний опыт, чем на будущий возможный диплом. В мастерстве своем он находил радость и ощущал превосходство. У него были секреты, не доступные иному дипломированному врачу. Так в сиянии его славы один из лучей высвечивал лечение экземы…
Осенней ночью тридцать треклятого года крепко стукнули в дверь.
Накинув полушубок, дед взял керосиновую лампу и вышел в сени. Он хорошо знал стуки ночных вызовов к больным — робкие, просящие, заранее извиняющиеся. Этот был резким, требующим, хозяйским. Настороженность, тревога, непонимание вины, предчувствие непоправимого, проистекающего из неведомой, но кем-то заушательски вмененной ему этой самой неведомой вины, гадким комом сдавили сердце…
Вынул задвижку, открыл дверь.
Так и есть. Сам начальник райотдела. В шинели и при нагане.
— Здесь проживает Касьян Симонович Симеёнов?
Дед поежился под полушубком. Язык и губы пересохли.
— Он самый, — усмехнулся хриповато, хватило выдержки; бросил вопросом на вопрос: — Собираться, что ль?
Начальник, показалось ему, несколько опешил, вроде бы даже смутился и неумело улыбнулся.
— Разрешите войти?
— Как не разрешить. Входите, — дед отступил в сторонку.
Неизвестно почему, тревога и тяжесть, навалившиеся при виде гостя, несколько ослабли. Что-то было не так, как, судя по рассказам, всегда происходило… Начальник был один и держался не по-заведенному.
В избе он опять покривил не умеющие улыбаться губы, потер лоб.
— Не так меня поняли, Касьян Симонович, я по личному вопросу. Разрешите обратиться?
Непослушной рукой дед поставил лампу на стол. От души отлегло — и сразу стало понятно, как по-звериному перепугался, и от сознания этого сделалось гадко.
— Присаживайтесь… — Сам первым обессиленно опустился на лавку. В голове обрывки рассказов, как б р а л и Никодимыча… И за что… Перед пасхой в очереди за хлебом тот мечтательно промолвил: «Бывало, нынче куличи ставили…» В тот же вечер его и взяли по доносу об этих словах. Донес кто-то из бывших учеников — у него ж все село училось в разные годы. Позже стало известно, как тюремщики измывались над стариком: «Что, кулича захотел? Держи!» И давали тычков. Так и погиб в заключении. Был слаб здоровьем, не вынес неволи и надругательства.
И вот на том месте, где когда-то уютно сиживал друг великий Никодимыч, уселся этот страшный чужак.
Не расстегнув шинели, не сняв фуражки, вмиг заполнив кухню резким запахом ремней, сырого сукна и сапог, начальник без всяких вступлений принялся отрывисто и трудно кидать факты: жена семь лет и пять месяцев болеет экземой. Обращались в спецполиклиники, в обычные лечучреждения, к профессорам, к частникам — никто помочь не мог…
Дед слушал и не слышал. Еще не вполне верилось, что пронесло; давило грудь, он старался отдышаться, пока начальник говорил. Из всего рассказа упомнилось лишь словечко «экзема», остальное выпало.