В пору скошенных трав
Шрифт:
Увлекшись, Митя дополз до этого дерева, намял полный рот груш, набил целую пазуху… И тогда кто-то схватил его сзади за шиворот. Тотчас раздался визг Машки, треск кустов, испуганные вскрики, топот босых ног…
Митя не сразу понял, что весь этот тарарам из-за него, не сразу поверил, что так просто попался. Он попытался вырваться…
— Лопоухий черт! — засипел голос деда Чурпанова. — Мало тебе, олахарю, своего сада! Идем-ко к деду! Пущай он тебе проучить, как воровать!
Только тут Митя осознал сложность обстановки, понял предательское себялюбие
Шайка в полном сборе. Сидели рядком, уже отдышавшись от побега. Машка оценивала добычу. Увидев Митю, бросила: «Показывай!»
— Меня дед Чурпанов схватил… Я…
— Ладно. Показывай.
Митя полез за пазуху, подцепил пригоршню медовой каши, оставшейся от перемятых груш… Не помня себя, нагреб побольше и, изловчившись, неожиданно кинул в Машку, залепив ей лицо и платье.
— Воровка, обдирала! — крикнул он, и тут же само сорвалось с языка: — Тебя ребята щупали!
Пока Машка оттирала глаза, он бросился прочь…
Старик Чурпанов сидел в кухне за столом. Перед ним — воротник Митиной рубахи и миска, полная разбрушек — обрезков медовых сотов.
Дед стоял у медогонки, вскинув очки на лоб.
— Ну, сокол, — усмехнулся жестоковато, — много ли наворовал? — пристально глянул в глаза. — Может, наш сад забросим да на ворованное перейдем? А? Чего, знаете да, воду с речки возить — обворуем Чурпановых, оно и вася…
— Ладноть, Касимыч, я так, по-соседски, — бормотал старик, прожевывая соты. — Я ведь знаю, кто главная зараза: Машка! Ух, вороватая девка! Она их корогодит. И Митьку твово завлекла.
— «Завлекла»! — язвительно подхватил дед. — А зачем у него башка на плечах? Чего ж она меня не завлекет или тебя, например? — Раскурил козью ножку, пустил дым в окно. — Нечего Митьку выгораживать. Сам виноват, пусть сам и отвечает.
Митя стоял посреди кухни в разорванной рубахе, жижа от груш уже текла по ноге, на руку села оса и тыкалась в грязный сок, загустевший между пальцами… Не мог сдвинуться, все глубже проникаясь собственным безобразием и мерзостью.
— Иди умойся, пока мать не видала, знаете да.
А Митя все стоял, и грушевая жижа капала на пол из отвратительно оттопыренной рубахи.
6
С годами он стал лучше понимать мир деда и невеликость своего места в его мире; стал смутно догадываться, скорей даже предчувствовать, какую надо прожить жизнь, чтоб просто поговорить на равных…
Сама профессия деда не сразу стала ему ясна. Знал, конечно, что дед фельдшер, но что это такое, по-настоящему открылось почти случайно.
Однажды, возвращаясь к обеду от уличных друзей, увидел на лужке у дома упряжку,
Подошел ближе — и отпрянул… Кровь! Полок залит кровью…
Митя поспешил к дому и увидел под ногами на траве тоже кровь — полосой до крыльца… И на ступеньках — огненные пятна…
С ужасом заглянул в распахнутую дверь… Страшная дорожка тянулась по сеням — капли и лужицы перемежались кровавыми следами сапог и лаптей…
Он не мог оторваться от этой дорожки; содрогаясь, добрел до порога кухни… до горницы… там дверь тоже настежь…
Дед… В белой окровавленной рубахе… Держит блестящий нож в потеках крови… Одного деда в первый миг увидел Митя. Показалось, горница пуста, солнечный луч выхватил деда в страшной рубахе, и острый блик дрожит на ноже…
Лишь потом заметил, что на сундуке сидят трое притихших людей — каждый как боль и страх… После глянул на стол…
А на столе…
Митя бросился во двор. Все домашние молча сидели кто где. И глаза у них — как у тех, незнакомых, в горнице.
Он уткнулся маме в колени, прижался, ничего не спрашивал, вздрагивал… Мама зашептала, словно боялась кого-то разбудить: односельчанин споткнулся в борозде, попал под соху…
Кончив операцию, прежде чем идти умываться, дед сказал, чтоб взяли на повети сенца побольше, постелили бы на полок, поверх — дерюжку и перенесли бы пострадавшего пахаря.
Те трое, что сидели на сундуке, молча, со страхом, заполнявшим глаза, все в точности исполнили, двигаясь как бы вслепую.
Пахарь лежал на телеге, опершись о локоть, опасаясь забинтованной своей ноги; в бледных губах — самокрутка.
Дед поднес спичку, мужик затянулся.
— Спасибо, Касимыч… От смерти спас… Не забуду…
— Ладно, — со смущенным кашляющим смешком отмахнулся дед. — Скажи бабе, чтоб щей пожирней сварила, да с кашей наверни. Это тебе главное лекарство, знаете да… А нога заживет. На Петра и Павла плясать будешь.
Дед уже умылся, переоделся в черную косоворотку, расшитую по вороту черным же шелком, поблескивавшую рядом перламутровых пуговок, подпоясался шнурком с кистями. Он праздничный, помолодевший, полегчавший от усталости; лицо посветлело, залучилось, в серых глазах открылась бездонность, в которую страшновато заглядывать.
И тут впервые Митя понял, что дед может все: одним мановеньем вызвать дождь или снег, превратить петуха в павлина, приказать воробьям петь соловьями… Ведь он только что этого растерзанного, окровавленного человека собрал, сшил, забинтовал — и вот уж тот покуривает, разговаривает и собирается есть щи с кашей… А на столе лежал как мертвый… Митя никогда не видел мертвых и подумал — он мертвый, а дед оживил его… Дед на глазах совершил волшебство. Без живой воды, без колдовских слов — руками, ножом и шелковой ниткой…