В стране долгой весны
Шрифт:
— Вернись, ты забыл табуретку.
— Не волнуйся, она сама уйдет, когда я добегу до места. Она тоже тоскует по хорошему отношению к ней. Теперь все об этом тоскуют.
Лариса проснулась от настойчивого и в то же время вкрадчивого стука в дверь.
— Лариса, открой, я же знаю, что ты дома.
По голосу она узнала Шурочку. Поднялась с дивана, откинула крючок. Шурочка была в слезах, распатланная, с размазанной под глазами краской от ресниц.
— Ну что же это ты делаешь? — запричитала она. — Была компания, а теперь? Чего
— Остынь, — сказала беззлобно Лариса, закрывая дверь на крючок. — Это я за Васильсаныча. Еще и года не прошло…
— Так что же мне — всю жизнь!.. Я и тогда охладелая к нему была. Ты подумала бы сначала, на сколько годков он старше меня. Ага, почти в два раза. Ага, знала, за кого выходила. Это тебе хорошо рассуждать, ты вон вильнула хвостом, и они растаяли. Это тебе хорошо с летчиками да моряками. А я коротышка… А у Кольки грамотные намерения. А ты его расстраиваешь, ты ему башку дуришь, все хвостом крутишь. Ну чего, чего ты в мою жизнь лезешь!?.
— Ладно, Шур, не шуми, и так на душе тошно.
Лариса обнимает подругу за плечи, ведет к дивану.
Шура коротконогая, с большой рыхлой грудью, похожая на клип, с круглым, мягким, детским лицом. Лариса гибка, как весной ветвь тальника.
— Выпить хочешь? — спрашивает хозяйка мягким, сострадательным голосом.
— Не хочу, не подлизывайся, — шмыгнув носом, тихо заплакала Шурочка.
В комнате от уличного фонаря, что стоит прямо под самым окном, светло, пахнет дорогими духами, а из двери, из коридора, тянет запахом жареной картошки.
— Давай в ресторан сходим? — неожиданно предлагает Лариса.
— Чего я там не видела?
— Потанцуем, музыку послушаем, — вяло говорит Лариса.
— Ага, ты будешь танцевать, а я буду одна за столом сидеть, как сыч.
Мимо окна прошла машина, и свет ее фар огромным белым квадратом проплыл по стене, скользнул на пол и исчез.
— Я некрасивая и несчастная, а ты красивая и тоже несчастная… — сказала Шурочка. — У нас в общаге все какие-то замордованные, прямо кладбище несчастливых. Вроде живем в достатке, а радости от этого нет.
— Мне все уже опостылело. С теми, с кем дружила, поговорить не о чем, всякий разговор сворачивает на одно. Но и это опостылело, как поденка.
Лариса усмехнулась, будто заглянула в себя и увидела там такое, что ей никогда не нравилось, но с чем она всегда мирится, потому что избежать этого нельзя, оно даровано, оно получено в наследство, оно часть общего, хотя и не любимая часть.
— Ты о чем задумалась? Расстроилась, что я на тебя накричала? — Шурочка попыталась заглянуть в глаза Ларисы, но в полумраке комнаты не могла различить, что в них, обида ли, равнодушие, как всегда, или обычная, злившая Шурочку, надменность.
— Не бери в голову и не обижайся на меня. Я ведь на тебя не обижаюсь.
Лариса резко поднялась с дивана, включила свет.
Ей ни о чем не хотелось говорить. Сидеть в этой постылой комнате тоже не хотелось.
— Одевайся, чего раскисать, потопаем.
— Ой, я растрепана,
— Детское время, всего семь вечера.
«Я во многом себя упрекаю и устала уже это делать, потому что после упреков я делаю то же самое. Каждый из нас вынужден делать плохое или хорошее потому, что этого хотят другие. Значит, все мы за все в ответе. Значит, когда мы уйдем, как Васильсаныч, то боль, что мы оставили другим, будет действовать».
Она криво усмехнулась своим мыслям. Они были путаные, появились неожиданно и исчезли бесследно.
Пришла Шурочка, уже в шубе и шапке, нескладная и в одежде. Они вышли в стылую северную ночь, пахнущую снегом, под сине-темное небо, освещаемое иногда сиреневыми сполохами северного сияния. Пошли по улице, по сугробам, которые как бы заглядывали в окна первых этажей своими гребешками. Снег под фонарями синий, казалось, он и отдает синим, безнадежно скучным скрипом. Ледяной ветер, прорываясь сквозь кордоны пятиэтажных домов, обжигал лицо и сбивал дыхание, застывал стеклянными шариками в ноздрях. Только в пространстве заснеженных далей тундры, видных в простреле улицы, ощущалась некая мужественная крепость, еще не опошленный романтизм сурового мира, где цена жизни дорога, а сама жизнь — ранима и уязвима.
В ресторане шумно, накурено и многолюдно. Столики тесными рядами окружали небольшую эстраду, оставив только пятачок для танцев. Японская аппаратура оркестрантов работала исправно, оглушая визгом электрогитары, стоном саксофона, глухим выдыхом ударника.
Ларису с Шурочкой официантка посадила за столик к четырем девушкам.
— Девули, гоните по пятнадцать колов, — сказала старшая из четырех, горбоносая, полноватая, похожая на орлицу. — Я нынче администратор и тамада, а вон у Валюхи сегодня день рождения и прошлый вечер она была «именинницей». Мы ходим сюда раз в месяц, пируем на полную катушку, а потом весь месяц вспоминаем про это.
— По пятнадцать? — причмокнула Шурочка. — Ну и запросики…
— А чего, по пятнадцать — само то.
Не успели девушки освоиться, съесть по заливному оленьему языку, как после короткого перерыва вновь заиграла музыка. Ларису пригласил на танец молоденький, худенький мальчонка в модном джинсовом комбинезоне, светловолосый, кукольно красивый. Он сразу понес всякую чепуху, говорил комплименты и уверял, что влюблен в нее с первого взгляда. Про себя Лариса окрестила его Глистенышем.
— Мне такие не нравятся, — сказала она ему. — Я люблю ребят, у которых есть в голове серое вещество.
Она дважды подряд отказала ему в танце, и он успокоился.
По мере того как со стола исчезало съестное, Лариса становилась веселее. В перерыве между игрой оркестра она заметила в глубине зала широкоплечего, седоволосого, смуглолицего, с высоким лбом мужчину лет сорока пяти. Она поразилась тому, что у него глаза точно такие, как у того человека, которого она ненавидела.
Она сама пригласила мужчину на танец. Встала, прошла через весь зал к его столику и небрежно сказала:
— Пойдем, друг, танцевать.