В Суоми
Шрифт:
— Я не верю поручику… — невнятно ответил Унха. — Я не верю поручику. Этот проклятый капулетт посадил меня в холодный карцер за то, что я пошел на спектакль «Ромео и Джульетта». Фельдфебель делает с ним все, что хочет. Я служил под его начальством. Это собака. Ой!..
— Фельдфебель убит, — прервал его Лундстрем, сам волнуясь не меньше Унха, — убит!
Коскинен движением руки, означавшим: «Не прерывай», — остановил Лундстрема. Все услышали, как тикают часы на стене, — каждый услышал хриплое дыхание Сара и стук своего сердца.
— Унха, —
— Слышу, понимаю!
Коскинен все объяснил ему.
Унха думал. Рана его горела, и собирать разбегающиеся мысли было трудно.
— Господин поручик, вы не раздумали еще насчет своего честного слова? — сурово спросил Коскинен.
— Нет.
Поручик присел на край табурета. Сейчас этот рядовой по фамилии Унха одним словом своим решит судьбу его, поручика. В этом было для поручика что-то невыносимо оскорбительное. Он думал, что, если этот Унха решит, чтобы его, поручика, лесорубы взяли в Россию заложником (а как же иначе может поступить Унха, когда вопрос идет о его шкуре!), тогда он вырвется, выхватит у их начальника револьвер, и пусть они его застрелят в свалке или, может быть, только тяжело ранят и в таком случае оставят здесь, в больнице, вот на этой третьей койке.
«Где теперь мои родные? — думал Унха. — Что они знают обо мне? Где мой отец и мать, которая так любила меня? Что я знаю о них и о братьях и сестрах, разбросанных по Финляндии?»
И снова начиналась отчаянная боль.
«Господи, если я не умру, как мне будет хорошо жить! У меня теперь есть настоящие товарищи, я узнал, как надо жить».
И он с благодарностью посмотрел в лицо Коскинена и других ребят-лесорубов, обступивших его плотною стеной, таких дорогих, стоящих сейчас почему-то без шапок. Он постарался в глазах Коскинена прочесть, какого ответа тот ждет От него. Но глаза Коскинена были по-прежнему прикрыты веками.
— Я не верю ни одной клятве поручика: ее съест или фельдфебель, или генерал, — звучал словно издалека его голос.
— Так ты, значит, предлагаешь взять поручика заложником? — обрадовался рыжебородый.
Фельдшерица вздрогнула.
— Нет, — спокойно сказал Унха и облегченно вздохнул, мысли его прояснились совсем. — Нет… Оставьте поручика здесь. У Советской республики много своих дел и без меня.
— Спасибо!
Коскинен порывисто встал.
— А как ты думаешь, Сара?
— Что скажет Инари, тому и быть. Я верю Инари. Дайте мне воды.
— Инари согласен во всем с решением Унха, — громко сказал Коскинен, и Унха услышал в его голосе волнение.
— Господин поручик, вы готовы?
— Готов, — охотно ответил поручик.
— Вас, херра староста, и вас, нэйти фельдшерица, мы попросим присутствовать при торжественном обещании поручика как свидетелей.
Фельдшерица при этих словах вспомнила об Александре Великом, поднимающем северный финский мир, и поручик, вставший во фронт, показался ей жалким и ничтожным.
— Тогда начинайте. Протокола вести мы не будем, мы полагаемся на честность
— Перед лицом всемогущего господа бога, в присутствии уважаемых мною свидетелей я, поручик финской армии Лалука, настоящим приношу торжественную клятву в том, что обеспечу неприкосновенность, личную безопасность и хороший, честный уход раненым партизанам Сара и Унха, оставленным здесь на мое попечение штабом партизанского батальона Похьяла. Для выполнения этого обещания обязуюсь в случае надобности сделать все от меня зависящее. Ежели я не выполню эту клятву, всякий может считать меня подлецом и негодяем, а господь бог — клятвопреступником.
— Аминь! — громко произнес староста.
— Аминь! — тихо повторила фельдшерица.
— Господин поручик, ваша честь теперь в ваших руках.
— Да все равно это напрасно, — проговорил Унха, — я их клятвам не верю.
И он, совсем позабыв о том, что у него болит ключица, хотел пренебрежительно махнуть рукой. От боли он застонал и потерял сознание.
Сара тоже закрыл глаза.
Фельдшерица вступила в свои права. Она потушила одну лампу, и комната снова погрузилась в полумрак.
— Уходите скорей, раненым нужен прежде всего покой, — сказала она всем. — И потом я хочу по-настоящему помочь господину поручику выполнить его обещание.
Партизаны, толкаясь и стараясь не шуметь, вышли из больницы в морозную ночь.
— Если вы, господин поручик, обещаете мне в течение тридцати часов, считая от этой минуты, не предпринимать против нашего отряда никаких враждебных действий, я освобожу вас из-под стражи.
— Обещаю, — ответил поручик.
В конце концов он не так уж плохо выпутался из этой скверной истории.
— Я пойду собирать к отъезду свое семейство, — сказал Олави.
— Ну что ж, иди, — отпустил его Коскинен и на прощание прибавил: — Какие отличные парни у нас, Олави!
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Олави пошел собирать в дорогу свое семейство.
Из этого двора уходило двое саней. Лошади уже были запряжены. Одна принадлежала Эльвире — ее приданое, тот знакомый жеребенок с подпалинами, это был уже отличный конь. На первых санях собиралась ехать за мужем своим Эльвира с дочерьми Хелли и Нанни.
Другие сани были взяты в порядке мобилизации, и возчиком ехал сам отец Эльвиры. Он подрядился перевезти на последнем участке пути батальона груз в четыреста кило. Это был большой ящик американского сала. Надумал ехать с Олави в Карелию и муж Эльвириной сестры — гармонист Лейно.
— Посмотрю, как там люди живут, не понравится — вернусь!
Он был увлечен этим потоком саней и своих знакомых ребят — лесорубов и возчиков. Его всегда привлекало приволье многолюдного общества, когда можно показать свое умение выпить и, выпив больше других, играть на гармони лучше трезвых гармонистов. В конце концов он был совсем неплохим парнем, хотя и не умел заглядывать далеко вперед, как говорили старики.