В воскресенье утром зелье собирала
Шрифт:
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мавра, тоже опоенная зельем, спала как мертвая, когда ее уносили, и не слышала ничего. Только месяц да звезды видели, что происходило, больше никто.
У Андронати зубы выбивали дробь, его клонило к земле от горя. Но лучше унести ее, в надежде на милость чужих людей, чем видеть ее убитой или изувеченной навеки. Так он все же когда-нибудь еще увидит ее, раньше или позже отыщет, но видеть ее калекой для него горше смерти.
Шли Чабаницей вдоль шумной реки, которая пенилась и металась
Шли в противоположную сторону от пути их табора, шли до тех пор, пока не отыскали удобное место, которое, по их мнению, находилось и достаточно далеко от села и в то же время... не совсем глухое.
Близ мельницы недавно овдовевшей богачки Иванихи Дубихи, но вдали от села уложили они Мавру под высокой раскидистой пихтой и оставили.
Пихта считалась у цыган священным деревом, оберегавшим от смерти, их другом. Сейчас пихта была единственной защитой несчастной до той поры, пока над ней не сжалится какая-нибудь человеческая душа. Рядом со спящей положили узел со всеми ее вещами и червонцами, которые подобрал с земли цимбалист, товарищ Андронати, и которые подарил теперь дочери своего верного друга.
Затем оба они ушли.
Первым — товарищ, чтобы улечься опять на своем месте, не возбудив ни в ком подозрений, позже — Андронати. Отец вернулся на мгновение к своей дочери.
Она еще спала.
Поплакав горькими слезами, он произнес над нею какие-то колдовские слова, которые должны были охранять ее в дальнейшей жизни от зла, взял на руки ее белого сына и двинулся дальше. Он нежно прижимал к себе ребенка и в то же время произносил заклинания и проклятия, чтобы тот обидчик, который совратил его мать и довел ее до такого несчастья, вовеки не предстал перед лицом господа бога... а вечно бы мыкался по свету. В нищете и заботах. В голоде и в холоде. Чтоб он вовеки не дождался...
Куда он несет сироту, — спрашивал Андронати самого себя. Он еще не знал. К каким отцу-матери? Он их не знает, не видел, немного слышал о них — а идет. В счастливую ли минуту подкинет ребенка? Пока Андронати жив, он всегда будет проклинать обидчика. А его проклятья страшны, их боялись все. Они сбывались.
И старик шел.
Шел под гору узкой тропой, начинавшейся неподалеку от мельницы Иванихи Дубихи: слева была Чабаница, справа — край глубокого оврага-пропасти, по дну которого мчался какой-то шумный поток.
«Белая» эта тропинка, как называли ее жители села, то карабкалась вверх, то спускалась опять, соответственно очертаниям горы Чабаницы, а справа от нее все тянулся глубокий, темный овраг, отделявший Чабаницу от соседней скалистой горы, обращенной своей лесистой, отвесной, как стена, стороной к Чабанице и к ее белой тропе.
Белая эта тропа тянулась то через густой лес Чабаницы, то среди красивых лугов и пастбищ, оставаясь везде белой и узкой.
И вот она кончилась.
Казалось, она, прижавшись к земле, словно расплылась в какой-то дороге, которая тянулась где-то рядом и, наконец, пересекала белую тропу, преграждая ей дальнейший
Вместе с сереющим рассветом вошел Андронати в третье по счету село от Чабаницы, недалеко от горы, высившейся уже на самой венгерской границе.
Он шел недолго, но весь взмок от пота.
Присел у лесной опушки на горе и осмотрелся. Все предвещало восход солнца, пихты дышали холодным смолистым запахом. Время близилось к рассвету, но всюду еще царила торжественная предутренняя тишина.
Все еще спало.
Старый отец Мавры, держа белого внука на руках, отыскивал что-то своим острым глазом на нижнем краю села. И не мог отыскать, хоть сердце его трепетало.
Там, в долине, рядом с селом, у подножья Чабаницы, возле быстрой реки, в лесу, где вместе с рекой шумит одинокая мельница, бросил он, как собаку, свою больную дочь, чтобы свои не погубили ее, не искалечили, а здесь он держит на руках ее несчастного сына, чтобы подкинуть его чужому бездетному богачу этой долины, и вот что-то не ладится дело.
Серый туман, как нарочно, не хочет подниматься над селом, чтобы стало видно дорогу, по которой ему надо идти, не хочет открыть ему усадьбу самого богатого в селе хозяина. А с каждой минутой становится все светлее, все быстрей наступает день.
Он тяжело вздохнул. Вот до чего дожил! Что приходится делать. Вчера разбил с горя свою скрипку, прощаясь песней с дочерью, оставил жену и ушел. А возвратясь, кто знает, застанет ли ее в живых?
Цыган и только один цыган знает — что у них кипит, что у них творится. Вот какова она, цыганская жизнь. Сегодня здесь, завтра там, а послезавтра, может, ты уже и мертв. Ему припомнилась вдруг древняя, почти тысячелетняя легенда, объясняющая вечные цыганские скитания и злоключения. Еще в Египте они не дали у себя приюта Марии, Иосифу и божьему младенцу — и в наказание мыкаются, странствуют с незапамятных времен по свету. И кончится ли когда-нибудь эта кара господня? Отбудут ли они ее? — спрашивал он сам себя.
Усмехнулся горько, будто во сне.
Похоже на то, что, пока будет существовать цыганское племя, — ей не будет конца...
А то, как он нынче поступил с дочерью и с невинным белым младенцем, не кара ли это, не возмездие ли? «Господи боже, смилосердствуйся над грешным народом твоим, — он кается. В нищете и смирении, в голоде и в холоде кается он тяжко».
Прошептав эти слова, ждет.
Туман висит над селом, не поднимается. Он словно преграждает ребенку путь. Не указание ли это на то, что его ждет в будущем такая же туманная судьба?
Солнце уже вот-вот взойдет, вот-вот вспыхнет, а туман не поддается.
Вдруг... что это?
С противоположной горы, отделенной от него лишь небольшой долиной, доносится голос трембиты.
Так рано? Да. Это, правда, голос пастушеской трембиты, вещающей о чем-то грустно и протяжно. Андронати кажется, что острая тоска, заключенная в этом голосе, всей тяжестью наваливается на него. Вокруг тихо — ни одно дерево не шевелит ветвями, и только голос трембиты проходит вместе с ним по вершинам. Тем же путем, что и он.