Ванька Каин
Шрифт:
— Пусти!
— Не пущу.
— Закричу!
— А я закричу, что ты глумная, что ты моя сестра, убегла из дому, а я тебя, дурочку, оберегаю, уговариваю вернуться.
Всё это негромко, да самым добрым голосом, да блестя зубами.
Спросила совсем свирепо, обжигая взглядом:
— Ты чего пристал?!
— Говорю же: знакомство свести — любовь завести.
— Что-оо-оо?!
— Полюбил тебя. Сил нет, как полюбил! Что делать будем?
Брови её удивлённо поползли вверх, она даже слегка презрительно улыбнулась.
А он в ответ на эту выразительную улыбку вмиг помрачнел, трагически закусил губу, склонил голову: всё, мол, понял — не светит! И, резко развернувшись, пошёл от неё прочь.
А
А он шёл не оглядываясь, но был уверен, что она стоит там, где стояла, в полном недоумении.
А через день встретил её точно так же, преградив дорогу, почти в том самом месте, на той же Мясницкой, и уж действительно очумело, с ненаигранным жаром говорил, как безумно её полюбил и может даже умыкнуть насильно, если она оттолкнёт его, на что опять растерявшаяся, ошарашенная в первые минуты Федосья сказала лишь, что она «мужья жена, как он смеет говорить такое!». А он ей: «Твоя правда. И моя правда. И везде правда, а нигде её нет! Сердце мне спалила — что делать будем?» И жгуче сколько-то мгновений глядели глаза в глаза, стараясь проникнуть друг в друга. Но не проникли, и она, опомнившись, опять взъярилась, но тихо:
— Отстань! Уйди!
Лицо его тут страдальчески перекосилось, он тяжко вздохнул и уже медленно, потерянно развернулся, по не ушёл, а почти убежал торопливо, наталкиваясь па встречных, и что-то даже пробормотал напоследок, но она не расслышала что и совсем уже пришла в замешательство.
А он, как его не стало видно, пошёл обычным шагом, зная, что теперь вконец заинтересовал её и она будет думать и думать о нём. И рожа его невидная в шрамах, и фигура не богатырская — это пустяки: бабы всё очень хорошо чувствовали, какая железная сила и какой бешеный огонь заключены в его душе и жилистом, пружинистом теле. Знал, что это встречается крайне редко, знал, как это ценится бабами и влечёт их.
Она постоянно ходила по Мясницкой через день перед полуднем, и через день он, конечно, снова подкараулил её, но спрятался на другой стороне и видел, что она идёт «по их месту» всё медленней и дальше шла очень медленно, явно ждала, но не озиралась, а к концу Мясницкой опустила голову, а на Лубянке даже приостановилась в задумчивости.
Он тихонько приблизился к ней лишь на Ильинке, пошёл рядом и, кивнув, тихо спросил:
— Не прогонишь?
— Что мне? Иди! — вмиг просветлев, сказала она, но смотреть на него не смотрела.
А он глядел на неё во все глаза с неописуемым восторгом-восхищением и восхитился и вслух:
— Нынче ты ещё красивше! Господи, бывают же такие!
Она была с маковки до пят красиво и тщательно одета и прибрана: в голубовато-белом пышном немецком роброне с искусственными цветами и бантиками, на шее, на запястьях и на пальцах жемчуга и золото с каменьями, лицо старательно набелено, насурмлено и нарумянено. «Старалась!» — с удовольствием отметил Иван и вслух восхитился и её нарядом, и украшениями. И она ещё больше просияла от этих его восторгов и стала следить за ним краем глаза.
— Много про тебя узнал, одного не пойму: куда это ты так аккуратно постоянно ходишь?
Обернулась, усмехнулась:
— Зачем тебе? Иль надеешься?
— Обязательно! Не отстану же! Ведь поняла?
А были уже в Панском ряду, и она зашла в лавку смотреть бархаты. А лавка была без окон, притемнённая, свет шёл лишь из распахнутых настежь широких, как ворота, дверей. В ней держалась сухая прохлада, густо пахло лежалыми мануфактурами. Федосья перебирала
— Без шума и брага не закисает.
Но, выйдя из Панского опять на Ильинку, наткнулся на неё. Ждала! И она жарко прошептала:
— Где? Когда?
— Завтра, после полудня. Варварка, дом Иванова.
— Заплечных дел мастера?!
— Его.
— Ах вот ты кто! Подручный!
— Не, квартирую.
XVI
Долго лежала не шевелясь, не прикрываясь, закрыв глаза. А когда открыла, стала удивлённо следить за Иваном, за каждым его движением — он надел лишь портки, был без рубахи. Уже успел попить, поглядеть в окно, за которым по-прежнему сыпал мелкий дождь и наползала вечерняя аспидность, успел даже раскурить набитую ещё до её прихода трубку, а она всё лежала не шевелясь, не издавая ни звука, и водила, водила за ним сухо горящие удивлённые глаза.
Он сел возле её ног, гладил их и думал, почему она не побоялась прийти, но потом так люто не давалась, потом так страшно буйствовала, потом, задыхаясь, без остановки твердила: «Хватит! Хватит! Хватит!» — а теперь вот молчит и молчит.
«Непонятная, но хороша!»
Откинувшись к спинке кровати, сияя зубами, негромко легко, светло запел:
Весел я, весел сегодняшний день, Радостен, радостен теперешний час, Видел я, видел надежду свою, Что ходит, гуляет в зелёном саду...Голос поднялся сам, будто он ни в какой не в сумеречной невеликой душной каморе об одном окне, а под высоким-высоким солнечным небом и вокруг такой простор и красота, что от счастья звенит не только душа — всё тело звенит.
Что ходит, гуляет в зелёном саду, Щиплет, ломает зелен виноград, Коренья бросает ко мне на кровать...После такого он обязательно пел, и все бабы очень любили это, и он сам очень любил петь им, потому что так выходило прямо из души в душу, из горячей в горячую — они тогда жгли, они испепеляли тогда его самого, его песни и баб тоже, конечно, с некоторыми бог знает что творилось. Но эта Федосья в первый момент застыла от столь неожиданного и такого необычного пронзительно-светлого пения, потом медленно поднялась, всё больше и больше мрачнея, темнея глазами, и вдруг крепко запечатала ему рот рукой — он аж захлебнулся звуком, горло сдавило. Белая мягкая рука оказалась очень сильной.