Ваша жизнь больше не прекрасна
Шрифт:
Ну и вот, приятель жаловался на свое мрачное настроение, спрашивал, для чего стоит жить, говорил, что не привязан к жизни, а ты, Иван Иванович, привязан? Все-то они, умственные, абстрактные люди, были не привязаны к жизни, родовая черта, но именно это, похоже, и тянуло к ним отца. Коневской отвечал: «Да, в силу инстинктивного чувства и потому, что не пресытился еще многими отрадами жизни. Отрады жизни: творчество, познание души Мира и смысла нашего существования, проникновение непосредственным чутьем в таинственную суть явлений ради получения светлых откровений о складе и смысле нашей природы…»
Неслабо, как сказали бы теперь. Представьте еще, что все это высказывает гимназист. Эту
Но самое интересное дальше. Приятель спрашивает: «А раз познание не дается?» Коневской: «С ума сойти или умереть, дойдя до предела человеческого знания».
Лихо они со своими жизнями расправлялись, это известно. Но ведь даже из этих рассуждений видно, что настоящего аппетита к жизни ни у кого из них не было, только сухая страсть и исступление. Аппетит к жизни был у буржуа и подразумевал отсутствие у них творческой тревоги, капитулянтство перед вечными вопросами и глухоту к метафизическим проблемам. За что символисты их и третировали, чем и питались.
Возможно, этот Коневской был выбран отцом в герои случайно или по какому-нибудь капризному поводу, и мои догадки — пустой звук. Но я же говорю, все мы невольные символисты, и я теперь уже не могу не думать и не сопрягать.
Иногда мне кажется, что это была у отца привязанность дилетанта. Любить Пушкина или Есенина, например, у нас привыкли всем народом. Сказать «я люблю Пушкина» — смешно, проявление этой простодушной чувствительности сходит с рук разве что литературным дамам, которые сделали карьеру на профсоюзной работе. Впрочем, особи этой искусственной породы в наше безлитературное время, кажется, уже вывелись. А так в компании непременно найдется кто-то, кто, когда вы восхищаетесь, допустим, Пикассо, скажет тягучим тенором: «Что Пикассо? Вот Брак!» Или: «Что все набросились на Блока? Настоящим, стихийным гением был, конечно же, Андрей Белый».
Серебряный век был тогда в моде, благодаря туманной символике «Двенадцать» приказано было окончательно читать не как фельетон, а как гимн, Блока реабилитировали, за ним в свободное чтение потянулись остальные. Так что ничего удивительного в том, что кумиром у отца оказался символист, в общем-то, не было. Но нужно было редкое имя. Тут и подвернулся Коневской.
Может быть, я клевещу на отца, не было в нем этого дешевого тщеславия, да и окружение ведь не литературное, не перед кем блеснуть. Но так мне иногда кажется.
Он называл его всегда по фамилии, Ореус, подчеркивая домашнюю короткость их знакомства в веках. Как и сам Ореус, отец гордился его шведским происхождением. Не понимаю, чем тут можно гордиться? Прадед Ивана был выборгским губернатором. Ну и?
Еще в детстве Иван придумал себе страну «Россамунтию», в которой по распорядку сознания и жил, упражняясь в донкихотизме. Он рисовал как бы с натуры портреты знаменитых деятелей этого государства, переписывал каталоги книг, якобы издающихся там. Такой предвосхититель Борхеса. Может быть, из него что-нибудь и вышло, проживи он подольше. Но Коневской погиб в неполные двадцать четыре года, утонул в речке Аа возле станции Зегевольд, под Ригой. Забыл в гостинице паспорт, сошел на случайной остановке, чтобы дождаться встречного поезда, день был жаркий, пошел искупаться… Прозаическое событие, свидетельствующее лишь о том, что, несмотря на жизнь в «отражениях», Ваня был обычным молодым человеком, организм его на солнцепеке выделял пот, он понимал толк в освежающем купании, посасывал, может быть, мед кашки по дороге на речку. Ну, то есть не одними только
Сказал это и устыдился. У меня бывает такое в оппонентском пылу, что я принимаю точку зрения какой-нибудь бабки Матрены, соблазняющую своим крестьянским реализмом. Однако нельзя же, действительно, только на основании того, что человек регулярно пьет кефир и посещает туалет, отказывать ему в гениальности.
Ваня ведь не просто решил проехаться по Прибалтийским губерниям, он отправился в «странствие», а тут уж и забытый паспорт, и жаркий день могут служить знаками судьбы. О названии речки я и не говорю — то ли восторг, то ли стон, то ли крик о спасении.
Про Коневского говорили, что обещал он много, называли его новым Тютчевым. Сразу после его смерти многие поспешили канонизировать его — верный признак того, что человек этот производил на людей сильное впечатление и помимо стихов. Один из друзей написал по свежему следу: «Он не умел и не хотел сделать из своей религии убежище, куда бы он мог укрываться по временам от житейских невзгод. Жить и думать по-разному для него представлялось нравственно невозможным».
Хотя, с другой стороны, в этой среде только гений и был достоин внимания. Черно-белые существа — либо ты гений, либо никто. Но и, с третьей тогда уже стороны, дорогого стоит признание Валерия Брюсова, гения по установке, который сказал после гибели Коневского: почему именно он? Лучше бы любой из нас.
Недовоплощенный гений — вот что было дорого отцу в Коневском. Ранняя гибель — вот что ему было необходимо.
Был он человеком совсем не пафосным, скорее наоборот. Помню почему-то, с какой неприязнью говорил отец про Эренбурга, у которого, по его мнению, и карикатура на жизнь отдавала патетикой. В спорах он горячился и нервничал, заглатывал наживку раньше, чем ему ее кидали, сам загонял себя в трудное положение и поэтому многих обижал. Но патетики, повторяю, не было. Была вечная сосредоточенность на чем-то, что к разговору не шло, но, видно, сильно его мучило, он и отвечал не собеседнику, а этому сидящему в нем и мучившему его оппоненту, собеседник же видел только не оправданную темой горячую многословность, излишнюю серьезность и напор.
Мне это, к сожалению, передалось. Когда я особенно хочу быть точным, невольно впадаю в амплификацию, это утомительно, я знаю, но что делать, здесь почти нет моей вины.
Иногда я думаю, что отец был, как это говорят на кухнях, поэтом в душе. Скверное определение, которым люди из якобы добрых побуждений хотят компенсировать видимую несостоятельность, психопатическую выспренность и прочую нелепость поведения, тем самым только подчеркивая их. Я бы выразился иначе: немое дитя гармонии. Ничего общего это не имеет с графоманом, которым владеет зуд самовыражения. У отца было острое чувство совершенства, которое требовало быть претворенным во что-то и которое при отсутствии внутреннего инструмента раздирало все внутри, как материнский переношенный плод, отравляло и в конце концов убивало. Отсюда и барочная мебель, и мечта о яхте, и Коневской, смерть которого, при таком раскладе, казалась совсем не случайной.
Вот что я еще думаю: именно ранняя смерть поэта, а не его стихи, прельщала отца. Не имея возможности соперничать с ним в творчестве, отец не нашел ничего лучше, как повторить его судьбу.
Впрочем, что же говорить. Все это глупости. В смысле, все мои соображения. Мы думаем то или се, а человек просто не был запрограммирован на целую жизнь, то есть рассчитан именно на такую, короткую, мечтательную и саморазрушительную. Строители, упорствующие в том, что смысл только в созидании и пользе, скривятся, конечно. Но я этих профессионалов жизни всегда недолюбливал.