Ваша жизнь больше не прекрасна
Шрифт:
Ввиду не только вертикального, но и горизонтального цинизма редакция «Скорбного листа» стремительно превращалась в маргинальную. Хотя надобность в ней была огромная: в связи с обилием катастроф и терактов каждый второй день недели объявлялся траурным; если свежий покойник не поспевал, ставили повторы, а также бесконечно гоняли подходящую к любому настроению «Ностальгию».
Варгафтик не обманул, обещая мне свободу, но это была свобода в рамках полной изоляции, если не сказать осады.
Нам выделили комнату в маленьком дворовом флигеле, в который можно было попасть почему-то только через шестнадцатый этаж северного крыла. Этот кардиограммный зигзаг не в силах был одолеть
Службе информации также было влом добираться до нашей конуры. Правда, я подозреваю в этом еще и интригу молодых начальников, которые ревновали меня к административному ресурсу в лице Варгафтика и не могли простить, что я дышу в микрофон без их отмашки и изъясняюсь возмутительно старомодным языком, иногда со сложноподчиненными предложениями, в чем они усматривали неизвестно почему сословное высокомерие. Для них образцом стиля были туристические буклеты, соединяющие в себе канцелярский лаконизм и высокопарность: «Воробьевы горы. Здесь Герцен клялся Огареву и наоборот». Или, про последний уход Толстого: «Граф вообще любил путешествовать».
Мне лично эта интрига обходилась довольно дорого. Служба информации каждое утро снабжала сотрудников списком тем и слов, запрещенных к обращению в эфире. С самого начала я позволил себе по этому поводу вольнодумную шутку, и услышал в ответ: «Ах, так?» Запретительные списки приносить перестали, отговариваясь тем, что путь к «скорбящим» им не по уму и не по здоровью. Оставалось самому ходить каждое утро за этой дискриминационной бумажкой, от чего я отказался, обидев их хамским заявлением, что не принадлежу к тем висельникам, которые носят с собой веревку.
Остроту нельзя признать удачной. За нарушения ощутимо штрафовали, выходило, что, пренебрегая, я сам каждый месяц накидывал на себя финансовую удавку. Кроме того, власть, несмотря на вливание молодой крови и новую атрибутику, была дряхлой, без признаков какого-либо энтузиазма. Неудивительно, что ее лишенный вдохновения формализм сопровождался приступами склероза.
Никто не в силах был запомнить ежедневных инструкций, и нарушителей отлавливали только по свежему следу. Достаточно было переждать один-два дня, что информированные сотрудники и делали. Но я не хотел участвовать даже в этом пошлом капустнике, вызывая неприязнь испытывавших веселый кураж сослуживцев. Один упрек особенно запомнился мне: «Чего ты статишься?» Глагол неправильно образован, должно быть, от «статуи».
Закончилось тем, что меня уже не вписывали в кляузную докладную, а просто не вычеркивали из нее, отпечатав экземпляры на год вперед с моим единственным именем, к которому добавляли каждый месяц одного или двух рассеянных.
Помню, так я попал в публично поставленную ловушку, когда запрещено было из патриотических соображений называть эквивалентную сумму в долларах. На ТВ устроили шумное ток-шоу: а может быть, за слово «доллар» давать срок? Тогда сколько? И должен ли срок зависеть от названной суммы и менять ли его в случае инфляции и падения курса? Именно в этот момент меня повело в «Ностальгии» упомянуть о том, что в советские времена доллар официально соответствовал нолю целых и какому-то количеству десятых рубля. Самому мне этот ностальгический юмор оценили,
Кто теперь об этом помнит?
Репутация, однако, складывается не из фактов, а из впечатлений. Впечатление я производил неприятное. Меня перестали понимать даже те, кто любил. Зачем сидеть в яме, которую засыпают штатные могильщики, если можно выйти на свежий воздух и полюбоваться этой работой со стороны? Меня, вероятно, губил педантизм даже при столкновении с обыденными образами: что понимать под «свежим воздухом», и где та «сторона»?
Боль ущемленного звука
До редакции я добрался, преодолев расстояние, которое вознесло бы меня на верхнюю площадку Эйфелевой башни. Не стану напоминать, что меня оно привело только к первому этажу флигеля. Зина ждала, опершись о косяк двери. Поза была не для долгого стояния. Так девушки выходят в условленный час к калитке или провоцируют робкого ухажера на поцелуй. Да и то, вероятно, только в советских фильмах.
— Привет, лапуля! — сказала Зина голосом классически состарившейся и к тому же всю жизнь курившей актрисы.
Я обратил внимание не только на прическу из парикмахерской, белую блузку с рюшечками и плиссированную юбку с тонким витым ремешком, но и на то, что Зина была абсолютно трезвой. Что-то это определенно значило, в глазах у Зины прятался «секретик». Мне не хотелось сразу омрачать ее праздник печальной новостью, поэтому, немного отдышавшись, я спросил в обычной манере:
— Зина, почему такая нарядная? Ужин при свечах?
— Ты все-таки сволочь, Трушкин, — сказала Зина.
Со школьных лет у меня аллергия на обращение по фамилии, только у Зины это и выходило ласково и даже как бы с подтекстом любви.
— Тебе записки, что ли, на столе оставлять, чтобы уберечь от бестактности? У меня завтра день рождения.
— Ну. Да. Так завтра же!
— Завтра проставлюсь, все нажрутся, наутро никто и не вспомнит, какая я была очаровательная. М-м? — Она показательно подняла руки вверх, потом смахнула с груди несуществующую соринку. — Одобряешь, начальник?
— Счастливые вы, женщины! — искренне сказал я.
— Это говоришь ты, забывший о моем дне рождения?
— С вами всегда, говоря экономическим сленгом, ресурс праздника, стоит только открыть косметичку или залезть в шкаф. Мужику для этого надо, по крайней мере, в магазин сбегать, — я лепил банальности, имитируя легкость. Это было все, на что у меня сейчас хватало сил. — А ты небось с утра в парикмахерскую, потом часа четыре с половиной перед зеркалом? Умница! Отлично выглядишь.
— С утра я наждачила, — серьезно промолвила Зина.
О Зине надо сказать. На меня накатил прилив сентиментальности. Всё же мы с ней целую жизнь, можно сказать, прожили, запертые в нашей кабинке, точно космонавты. И ни разу за эти лётные годы она не вызвала у меня настоящего раздражения. Я мысленно оглянулся назад и понял, что случай этот уникальный, и при подведении итогов медная эта мелочь стоила, пожалуй, не меньше чем золотой рубль.
На подоконнике у Зины всегда стояла «маленькая», из которой она время от времени наливала себе рюмочку, протягивая при этом мне кубик брынзы на шпажке или четвертинку бутерброда с красной рыбой: «Подкормись, чтоб не завидовать». На этикетке бутылки красным фломастером было крупно выведено: «Ацетон». Это была наивная маскировка, потому что пристрастие Зины ни для кого не составляло тайны.