Ваша жизнь больше не прекрасна
Шрифт:
Лицо — не могу описать. Синее, красное, не природой исковерканное. Приподымается безразлично, ни о чем не просит и снова по-детски щекой к плите.
Слава Богу, не матушка. И платка у нее такого нет.
Иду дальше, а сердце все равно неспокойно. Пойду домой, думаю, чего уж там выяснять чин теперешнего моего положения? Смешно даже! В крайнем случае, поругаемся. Зато буду спокоен насчет матушки.
И тут новая несуразность. Прохожу кондитерское кафе «Еж», мексиканский паб, круглосуточный магазин в низке, но за углом нахожу не свой дом, а скверик с детской площадкой, который, изогнувшись, можно увидеть
Присел на иву, дряхлую, корявую, пригнувшуюся к земле. Никто ее старости не уважал, дупло давно служило и скамейкой, и пепельницей, и урной. Присел, закурил. Думаю, не вернуться ли на радио? Там, по крайней мере, меня имеют в виду, ищут. Какие-никакие, а все же свои.
Из соседнего двора донесся запах шавермы. Перекусить, что ли, хотя особого голода и нет. Кое-как добыл из кармана деньги, взял рулет и хотел уже вернуться к иве, потому что скамейки давно из города исчезли, стариков потихоньку выживали, но тут стоящий за мной неандерталец с васильковыми глазами положил мне на плечо руку:
— А ну возьми мелочь!
Я поблагодарил его жестом и сгреб с дощечки забытые монеты. От неандертальца пахло круглосуточным запоем, васильковые глаза потемнели:
— Не бунтуй!
Зреет, зреет народный гнев. Глядишь, и я, несмотря ни на что, стану заметной мишенью. Нечего демонстративно мелочь разбрасывать на глазах у малоимущих! Я почувствовал что-то вроде комплекса кающегося дворянина и еще раз благодарно посмотрел на своего врага — все же разглядел меня, а мои душевные происшествия никогда не отвлекут его от главного.
Вечер уже планировал в небе и накрывал тенью улицы. Я шел куда глаза глядят, без единой мысли в голове, даже без мысли о ночлеге.
Вдруг вижу, старушка на той же плите, с ладонями, подложенными под щеку. Меня снова подозрение взяло. И в это время к старушке подходит моя жена Лера, маленькая и тонюсенькая, как церковный огарок. Но осанку держит, в белой какой-то незнакомой мне блузке.
Снимает она со старушки пальто, мама приподымает голову и моргает глазами, что у нее давно обозначает: плачу. Лицо, надо сказать, уже не такое испорченное, но главное, глаза — не обознаться. Узнал и платок ее, синий с петушками, другой вязки.
— Как же это вы? — говорит. — Вторые сутки здесь лежу.
— Да что вы, мама, — отвечает Лера, — вы только утром вышли и пропали без вести.
— Ну как же утром? — опять. — Мне ночью сторожиха молоко приносила, хлеб в рот засовывала и щепочки раздувала.
У меня слезы текут беззвучно, как в детстве, когда представлял, что умру, и смотрю уже на жизнь со стороны. Странно, что этот аппарат во мне не отключили.
Мама с Лерой пошли к дому, я следом. Пойду следом, так они меня и выведут. Не было бы счастья, как говорится.
А у нас на самом переходе для удобства остановку маршруток устроили. Ну,
Я посмотрел с минуту на свирепо дерущихся голубей и пошел, условно говоря, в обратную сторону. То есть никуда. В общем, думаю, это, наверное, и есть асимметричный ответ тому, кто имел глупость полагать, что может быть для кого-то смыслом жизни (неуклюжая получилась фраза, но — некогда).
Всякий, кто, возомнив, грезит при свете дня о высших сферах, неизбежно наталкивается на общие места обыденной жизни. Это и есть ее, обыденной жизни, иронический ответ. Все нормально. Как бы только напоследок не изваляться в сардонической истерике. Как только поймешь окончательно, что ты не князь, не плод чистописания золотого века и что диагноз твой не высокий, а обыкновенный, медицинский, тут и поманишь зрителя и уж с ним церемониться не станешь.
Ноги сами вели меня на радио. Зачем? Бог знает. Горбатый не думает ведь о своем горбе. Что там еще для меня придумали, какие расставили капканы и унижения, а идти мне все равно больше некуда. Может, это и есть последняя моя дорога.
Вспомнил, как шел сюда чрезвычайным грозным октябрем, когда был поднят по тревоге около полуночи. Боялись, что Москва вот-вот прекратит вещание и мы станем единственным островом свободы. Войска якобы уже двинулись от Большого дома, надо было успеть до осады.
Москву, правда, не отключили, но и мы трындели всю ночь индивидуально срывающимися и сверхъестественно справедливыми голосами. Облако красно-коричневой чумы вновь нависло над отчизной.
Утром вместе со всеми я смотрел по ТВ расстрел Белой казармы.
Нас ничуть не смущало, что все мы в ту ночь думали одинаково, а наши мамы, тайно сочувствуя коммунистам, пили рюмками корвалол за наше спасение.
Завидев милицейский патруль, я инстинктивно перешел на другую сторону. Без паспорта ходить опасно, могли покалечить для развлечения. Или у них приказ не трогать таких, как я? Экспериментировать, однако, не хотелось. Если же они узнают, что меня каждый день слушает страна… Могут и убить. В общем, здравствуй, паранойя, я твой тонкий голосок.
И словно в ответ на эту внутреннюю реплику из арки вышел знакомый неандерталец. Шаг огромный, торс подан вперед. Казалось, он не шел, а совершал бреющий полет, повторяя рельеф отечественного тротуара. И тем не менее (голову могу дать на отсечение), столкнулся он со мной намеренно, злой, но не пьяной волей. Спину ожег удар крупной ладони. Это он, видимо, отмахнулся от меня, как от саранчи. Я резко повернулся, хотя и понимал, что словесная схватка у нас вряд ли получится.
Тот косо подошел к ментам, которые тоже перешли улицу, и шлепнул по их подставленным ладоням. Дружбаны, стало быть. Не иначе, столкновением пометил меня для ментов.