Вечная полночь
Шрифт:
Зато мать моего отца сильнее, чем что-либо, желает ухватить хоть какое-то будущее своему ребенку. Евреям в Литве и во всей Восточной Европе ничего хорошего судьба не предвещает. По крайней мере, она была убеждена в этом. Она сообщает своей сестре, что займет ее место. Онапереедет в Америку. И однажды решившись, она должна сделать такой выбор, какой не должен ставиться ни перед одной матерью.
Гарри из какого-то жестокого каприза, то ли его собственного, то ли Иммиграционного департамента, может прислать лишь один билет. Мать пусть приезжает. Ее сын нет. Дело сводится к следующему: чтобы спасти своего ребенка, ей надо оставить его. Бросить, а она отправится
Я пробую вообразить своего отца в десятилетнем возрасте, пускающимся в самостоятельное плавание. Я сравниваю его жизненный опыт с моим в том же возрасте. Это сравнение не дает мне покоя во всех наших с ним отношениях. Я откуда-то узнал историю его детства, и такое впечатление, что знал ее всю свою жизнь. И осознание его тягот характеризует мои чувства к нему — точнее, характеризует чувства, которые, как я представляю, он испытывал ко мне. Как в тот вечер, на одной из очередных военных баз, когда меня ведут первый раз в кино на «Анатомию убийства», а я не могу сидеть спокойно, поскольку, с поправкой на возраст, я единственный раз испытывал самую сильную скуку за всю жизнь, и в итоге стал шагать по ногам других военных и их спутниц, доставляя всем беспокойство.
В конце вечера отец обрушивается на меня: «Другие мальчики радовались бы, если бы их взяли в кино!» А я спрашиваю про себя… нет, я знаю: «Не другие мальчики, папа, а ты.Ты бы с удовольствием сходил в кино. И ты злишься на меня, потому что я могу ходить в кино и даже этому не радуюсь».
Тот факт, что ему пришлось плыть третьим классом через Атлантический океан, давясь отвратительными тушеными помидорами, а я в том же возрасте валяю дурака, трескаю сладости и смотрю «Трех клоунов» после уроков, делал меня вполне виновным за то, что я вообще дышу благополучием. Даже несмотря на то, что, повторюсь, он ни разу ничего мне не сказал.
Единственное, что за всю жизнь старик рассказывал, да и то редко, так это про то, что причиной, почему он такой невысокий, являлось отсутствие в детстве молока. Вот такие дела. Спустя много лет, наткнувшись на рассказ про его деревню, написанный им в колледже, я прочел, как ему было стыдно, что его семья единственная в деревне не имеет коровы. Что объясняет все или не объясняет ничего насчет того дискомфорта, который он мне в избытке устраивал, и то ощущение, что его обижал мой комфорт. Живи мыв деревне, у нас была бы чертова корова, понимаете?
Старик относился ко мне как сама доброта. Но у него никогда не было отца, а у меня всегда был — пока не минуло несколько лет — и такое положение вещей, как мне кажется, столь же естественно породило чувство вины, как и любовь.
Я читал материалы Мемориального заседания Апелляционного суда третьего округа, где он прослужил с отличием с 31 октября 1968 года по февраль 1970-го, когда случилось то, что охарактеризовали как «несчастный случай». Оратор за оратором вспоминают его талант, его доброту, его чуткость к правам других людей, горячую преданность, страсть к соблюдению закона, прекрасную воспитанность в годы студенчества, на государственном и, наконец, судебном посту. Один повторяет другого. И, читая эти строки, я думаю: «Вот я, сын юриста, не уступающего Ганди, пишу книгу, в которой сплошные истории про иглу и леденцы. Поговорим о твоем моральном падении».
Я явился в наш мир с осознанием его успехов, его потрясающего восхождения от нелюбимого
Присутствовалонечто страшно подавляющее в том, чтобы быть сыном человека, о ком невозможно сказать ни одного дурного слова. В определенном смысле меня возможно сопоставить с отцом — и тем, что мне кажется его ощущением отчуждения. Мальчик, пошедший в детский сад в десятилетнем возрасте, не зная по-английски ни слова. Ужасно страдающий, как легко вообразить, в компании своих провинциальных одноклассников. То вам не Нижний Ист-Сайд. Сердце плавильного котла народов. А Киттанинг, штат Пенсильвания, где все всех знали.
Просто чтобы вы себе представили, как это — и по прошествии тридцати девяти лет, я могу рассказать, как в детском садике нас каждое утро заставляли встать в круг, взяться за руки и читать «Отче наш». Я погрешу против истины, если не признаюсь, насколько я радовался, что мне не придется заниматься этим в следующем году. Мне представлялось, что я предаю таким образом своих предков-раввинов, о чьем существовании даже не подозревал. Я чувствовал на себе взгляды остальных детей из садика, которые, как казалось, неотрывно следили, по крайней мере в моем воображении, за тем, как поведет себя Жиденок Джерри.
Когда молебен заканчивался, нам приходилось слушать дурацкие библейские чтения. Только она никогда не была «нашей» Библией — и, как я понимал в четыре года, какая Библия «моя» — мне не постичь. Она принадлежала им. Каждый день очередная, мать ее, история про Петра и Тимофея. «Библия для меня» продвигала пацанов, типа Иезекииля и Аарона. А у них — Пит и Тим. (Моего дядю звали Шлемо, а дядю нашего соседа — Базз.) Иногда я, незаметно для себя, пытаюсь заткнуть уши.
Почему-то, когда у меня не получалось не слушать, они, по-моему, всегда читали историю о хлебах и рыбах. Иисус стоял в своем одеянии и бросал хлеб в воду. Опять я понимал, что это повествование не для «моего народа». Если бы речь шла о «моем народе», обязательно бы присутствовал некий дед по имени Мойша в закатанных бриджах и выгружал семгу с багелями из вощеной бумаги.
У моего отца хватило способностей перепрыгнуть за год из детсада в четвертый класс, а я своим умом превзошел самого себя. Я родился с мозгами, но из-за них казался себе чудиком. Благодаря моему IQ меня отправили в летнюю школу для «одаренных» детей — что значило, как я примерно и представлял, к девчонкам в толстенных очках и мальчишкам, играющим на скрипках и говорящим по-французски. Пусть я не вписывался в Бруклине в компанию католиков из рабочего класса, но ведь я не вписывался и в храмовую среду провинциальных евреев Горы Ливан.
Видите ли, на горе Лив обитали богачи. А не работяги с завода и водилы с пивоварен. Дети с Ливана ходили в наглухо застегнутых рубашечках и дорогих кожаных ботинках. Дети из Бруклина носили рубашки «гаучо» от Бан-Лон и итальянские кросы. На Ливане жили «ухватившие кусок». Бруклин кишел латиносами, итальяшками и бандюками. И нигде я не вписывался в компанию.
Добавим поражающий мамашу тот факт, что я был склонен к слезливости и плакал чаще, чем любой другой мальчик моего возраста и всех остальных. И, как я полагаю, и вы рисуете себе наркомана юным плаксой. Но если пытаться поймать на удочку истину, то не стоит забывать о тех малых созданиях, что корчатся на крючке отчуждения.