Вечная полночь
Шрифт:
Одним из наиболее кошмарных эпизодов моего детства стал случай с Денни Холмхоффером. Денни был моим лучшим другом на улице. Сын почтового клерка и матери, работавшей в церкви, оба рьяные методисты. Однажды вечером в редком, кстати, единодушном проявлении отеческой и сыновней привязанности папа повел меня и Денни в цирк братьев Ринглинг. Мы поехали на трамвае от «Сивик-Арены» [30] до Бруклина. В дороге мы с Денни сидели рядышком. Отец занял сиденье напротив. Когда мы сошли — тоже ничего сверхъестественного, — мы с Денни отправились домой вместе. Отец опять немного приотстал.
30
Крытый
Тогда мне было лет восемь-девять. Денни столько же, и он был одного со мной роста. Хрупкий пацаненок с выпирающими зубами, отличавшийся неуловимостью в салки и мозгом, погрязшим в математике. Когда Денни пересек наш двор и отправился по аллее к себе домой, а я проследовал за отцом в наше жилище, родители незамедлительно развели конференцию на кухне.
Я до сих пор не уловил напряги, пока не заглянул в холодильник насчет стакана молока запить послецирковой «орео» [31] , и мать неожиданно обернулась ко мне: «Джерри, мы с папой хотим знать, держался ли ты с Денни за руки?»
31
Шоколадный батончик с белой начинкой.
— Чего?
— Что слышал, — отрезала она, флюоресцентные разряды били из ее глаз под резким кухонным светом. Отец стоял позади меня и закрывал холодильник. — Папа говорит, что он видел.
— Папа?
Конечно, я все отрицал, когда с трудом сумел оправиться от шока и ответить, но слова прозвучали, и взять их обратно стало невозможно. Мои собственные родители заподозрили меня. И хотя это было неправдой, хотя я знал, что это даже близко не лежит с правдой, сам факт почему-то все усугублял. Потому что раз я не являлся, воспользуемся еще раз детским языком — «сопливым», то кто же я? Черт побери! Хотя бы существовало название и характеристика варианта судьбы как «хуже смерти». Но к грозовой туче, в которой я жил и дышал, не применялись известные характеристики: просто я был другим. Мои родители это знали.
Все в моей матери служило источником неполовозрелых мук. На нижнем конце Шкалы Подавления находилось ее имя. Флонси.Не Руфь, Ирма или Салли. Флонси, сокращенно от Флоренс. Все хитросплетение в том, что хотя она считала меня странным, я тоже в ответ считал странной ее.
Моя сестра, старше меня на пять лет, поступила в Беркли в годы свободы слова, стала юристом, все бросила, перебралась в Непал в 1975 году и больше не вернулась, выдвинув свою теорию. Она состоялась в лучших феминистских традициях. Мама — умная женщина. У нее есть степень — по детской психологии — она работала в Нью-Йорке во время войны. После чего, как и все порядочные женщины эпохи, она связалась с мужчиной, и ее IQ сублимировался в рутину мирка домашнего быта, вызвав у нее соответствующие страдания. Однако, я думаю, знание Мильтона в какой-то степени помогло. В ванной всегда стояла под рукой упаковка валиума.
Следует сказать, что я люблю свою мать. Я не могу находиться с ней в одной комнате больше трех минут без того, чтобы не разразился дикий скандал. Не выношу звук ее голоса. Но я люблю ее, хоть мы друг друга терпеть не можем по ряду многочисленных причин. Не в последнюю очередь из-за одних и тех же вещей, которые, с течением времени, стали для нее источником глубоких затруднений. Вещи, которые я с тех пор научился ценить, даже если они все еще меня бесят. Как, например, ее манера разговаривать. Спроси у нее, как она себя чувствует, и она ответит: «Как собачье мясо на пятак». Спроси ее, откуда у ее детей столько мозгов, и она скажет: «Они не обои облизывали». Спроси у нее, какого она мнения о своем сыне, она сплюнет: «Жалкие кишки».
Слово «сарказм» не вполне здесь уместно. Я не ощущаю себя источником веселья. Я кажусь себе ходячей кульминацией глумления. Пока я не повзрослел,
Все из вышеозначенного усиливает казус моего раннего детства, сохранившимся между настоящим событием и сном, памятью и условностью приближения к реальности.
Я стал называть это ситуацией Невидимого Увечья. Я родился дефективным. Не в смысле отсутствующего носа, дыры в сердце, склонности к талидомиду, но тем не менее дефективным. Все сводилось к бедренной кости неправильной формы, что-то не то с суставом, и по этой причине я по сей день поднимаю левое колено чуть выше правого. Об икрах уже не говорю. Они выглядели так, будто их отрезали от двух разных человек — обоих тощих и белых — и пересадили мне.
Мать говорила, когда я, наконец, перестал ползать и стал учиться ходить, что я «качал бедрами, как пьяный матрос». В два года мои движения отличались такой странностью, что производили впечатление, будто я уже успел стать тем алкашом, в кого в итоге и превратился.
Доктор Тайн — питтсбургский педиатр мирового класса со специализацией в лечении детей, родившихся с костными нарушениями, и коррекции без хирургического вмешательства. Но помимо таланта целителя определенную роль играла внешность. Доктор Тайн отдавал предпочтение коротким волнистым волосам, зачесанным назад и постоянно смачиваемым, и неизменному наряду: черные брючные костюмы, белая рубашка, черный галстук, черные туфли.
Докторские глаза, казалось, плавают за очками в стальной оправе, большие, как маринованные баклажаны. Но вырисовывается одно ощущение: доктор Тайн рядом, издавая запах чего-то тайного, чего-то испортившегося, влажного… Доктор Тайн, чьи пальцы сжали мои голые бедра, мокрые, горячие пальцы… От которого я слышу странные, вибрирующие интонации, приказывающие дернуться в ту сторону, дернуться в другую, тяни, малыш, тяни… Доктор Тайн, про кого я даже не знал, что она женщина.
Я знал лишь, что эта дородная, но тревожащая фигура вызывает во мне чувства, которые я не могу понять. Ее вид, сбивающий с толку мини-помпадур, гладкие и круглые щеки. Аж в дрожь бросало. Но даже в половину не так сильно, как в ее приемной. Потому что там был совершенно иной мир. Широченное, с детский сад пространство с трехколесными великами, слайдами, играми и детьми-калеками. Вот что перепугало меня. Маленькие мальчики в инвалидных креслах, девочки с запястьями, скованными блестящими стальными браслетами, всевозможные металлические приспособления, пристегнутые к конечностям детей одного со мной возраста. Как будто, стискивая мамину руку, я наткнулся на изуродованную параллельную вселенную рядом с той, где обитал сам. Мир хромающих мальчишек в ковбойских шляпах, визжащих, искалеченных двухлеток на коленях у мамаш, кому не суждено, как я вскоре догадался, когда-нибудь слезть с материнских колен…
— Но, мам, у меня ведь все нормально, да? Я не..?
— Разумеется.
— Но, мам — Я так и не сумел задать этот вопрос. — Но, мам, зачем меня сюда привели?
Разница между мной и хныкающим блондинчиком, у которого парализованная ножка болталась из коротких штанишек, как тряпка, состояла в том, что мое увечье не было видно глазу.А так он ничем не отличался от меня. Мы оба были калеки. Только он — калека снаружи. А я — калека внутри.
Вот так вот. Я побывай там, я был одним из них. Вы этого не видели. Но я понимал. Знал… Я проведу остаток жизни, стараясь одновременно забыть свое состояние и удостовериться, что оно совсем не изменилось…
Джакобо Тиммерман писал, что ты становишься мужчиной в тот день, когда видишь, как полицейский вмазывает ботинком по яйцам твоего отца. В моем случае, так как мы живем в цивилизованной стране, это случилось в залах Судебного комитета США, когда мне было пятнадцать. Линдон Джонсон номинировал отца в Апелляционный суд третьего округа. В часть процедуры входило заседание перед Судебным комитетом Сената, где заправлял какой-то фанатик старой школы из Миссисипи по имени Джим Истлэнд.