Вечное дерево
Шрифт:
Время шло, а Журка все оставался дома. То, что в первый момент казалось "ему простым и ясным, через день сделалось вдруг и сложным, и туманным, и запутанным. То, что не имело как будто значения, обрело его, мелочи становились главным, а то, что считалось главным, почти потеряло свой смысл. Он чувствовал себя как на контрольной работе, когда к ней не готовился, не повторил пройденного, считая, что все помнит и знает, а на поверку вышло: надежды эти были напрасными, он все перезабыл, перепутал и не знает, с чего начинать сочинение.
Оказалось,
Неожиданно потребовалась справка от врача, и этр оказалось почти неразрешимой проблемой. В школе брать такую справку нельзя было, потому что открывалась тай* на его поездки. Пришлось подчистить старую-число и год. Это было нехорошо, нечестно, Журка ходил с тяжестью на сердце, будто гирьку туда подвесили, как к часам.
Оказалось, что нужны деньги, потому что после соревнований придется на что-то жить. Денег было всего три рубля с копейками: мать дала кеды купить. Этого, ко"
нечно, мало, но просить нельзя было, потому что просьба, опять-таки, могла вызвать подозрение и все испортить.
Вот так во всем появилось это проклятое "нельзя", как красный свет, при котором не перейдешь дорогу, а дорогу необходимо было переходить.
Главное же, что удерживало и тяготило Журку, что он все сильнее, с каждым днем сильнее чувствовал, но не признавался даже себе в этом, состояло в том, что ему вдруг грустно и страшно стало уезжать из дому, покидать все такое привычное, обжитое, родное. Все чаще он ловил себя на мысли: "А может, не надо? Может, все обойдется?" Все чаще в душе покрикивал сам на себя: "Расскулился. Расслабился!" Все чаще поглядывал на родителей, замечая такие подробности, которых раньше не видел: седые волоски на висках матери, косую полоску пореза на щеке отца.
"Не распускайся, не распускайся!"-приказывал он себе.
Но семейные подробности лезли в глаза, как блестящие предметы в комнате, и оказывались сильнее его воли, Какая-нибудь вещь, альбом с марками, случайно попавшийся под руку, нагоняли на него грусть. Какая-нибудь скамеечка для ног, сделанная руками отца, "чтоб удобней писать было", какой-нибудь старый, изрезанный бритвой угольник-все обретало неожиданное, щемящее сердце значение.
Приближалось время отъезда, а дело не двигалось с места..
"Или - или?!
– сказал себе Журка.
– Они ж молчат.
Отец не обращает на меня внимания, будто не он меня, а я его ударил. Да что я, на самом деле, щенок?!"
И он заставил себя действовать.
Пришел с уроков пораньше, точнее сказать, удрал с литературы. Отца не было-наверное, опять ушел искать работу. Мать направилась в ателье.
"В ателье-это не скоро",-подумал Журка и, как сорвавшийся со старта бегун, начал
Иринка сидела за столом и наблюдала за братом, поворачивая голову, как котенок, когда он следит за мелькающей перед ним веревочкой.
Журка делал вид, что не замечает ее любопытствующих взглядов: доставал из-под оттоманки отцовский чемодан, застилал его старой газетой, прятал мамины тряпки в шифоньер.
Иринка не вытерпела и спросила:
– Едешь, да? Куда, а?
– На соревнования... Учи уроки.
"Еще выболтает",-подумал он и перенес чемодан в свою комнату.
Через минуту в дверях показалась Иринка.
– А почему с папиным чемоданом?
– Так надо... Учи уроки, а то маме скажу.
Иринка обиделась, тряхнула черными бантиками.
– А я тоже скажу.
– Что... скажешь?
– спросил он и испугался.
"Все дело может испортить". Он хотел, как всегда в таких случаях бывало, дать Иринке "леща", но с грустью подумал: "Уеду и долго ее не увижу".
– Принеси-ка мою зубную щетку и пасту.
Иринка, удивленная неожиданным смягчением брата, шмыгнула в ванную, принесла щетку и пасту,
– А чем же я чистить буду?
Паста у них была одна на двоих.
– Пока маминой почистишь, а потом тебе купят.
У нее лукаво блеснули глазенки, и от пришедшего вдруг открытия она даже привстала на носочки.
– Ты сбегаешь, ага?
– Я не сбегаю... Я уезжаю.,. На время уезжаю...
Уеду, а потом приеду.
Она осуждающе потрясла бантами.
– Ты мне не ври... Я знаю, что сбегаешь.
Журка секунду стоял перед ней с пастой и щеткой в руках, решая, стоит ли посвящать ее в свою тайну,
– Дай слово, что никому не скажешь.
Иринка прижала кулачки к груди. Они были в чернилах и показались Журке какими-то особенно жалкими, маленькими.
– Честное будущее пионерское,-прошептала Иринка, точно их кто-то мог услышать.
Журка все медлил: просто боялся, что голос дрогнет.
Он смотрел сверху вниз на сестренку, и чувство жалости к ней все сильнее захватывало его. Вспомнилось, как он иногда обижал ее, дразнил "синяпкой", дразнилку придумал: "Были у баПки гриПки обаПки, рыжики, синяПки".
– Я тебя больше никогда обижать не буду,-сказал он совсем не то, чего ждала от него сестренка.
– Нет, рассказывай, - потребовала Иринка.
– Я же слово дала. Не веришь, да?
– Верю,-сказал он и притянул Иринку за плечи.
Это было проявлением такой небывалой нежности, какой Иринка еще никогда не замечала в брате. Ей тотчас передалось его состояние. Она всхлипнула и, боясь, что он подумает - "куда ей рассказывать секреты", сразу же объяснила:
– Потому что не доверяешь.
– Верю, - повторил Журка и, не опуская рук с ее плеч, усадил сестренку на кровать.
– Ты маме письмо от меня передашь, - сказал он.
– Не сразу передашь, а дня через два.