Вечный зов. Том II
Шрифт:
— Давайте… А то солнце вон покатилось.
Ганка после таких слов ещё больше злилась. Во-первых, солнце никуда не покатилось, как торчало, так и торчит на месте. Во-вторых, они все и так «давали» — у неё руки и всё тело горели от проклятого осота. Рваные и мокрые матерчатые рукавицы совсем не защищали от ядовитых колючек, а на теле, кроме трусов да ситцевого лифчика, ничего не было.
Но злилась она не на солнце, не на тяжёлую работу. Как она ни тяжка, скоро должна была кончиться, их послали в колхоз до первого августа. И злилась не на Володьку, Лидку, или Майку, или даже Димку, а так, неизвестно даже и на кого или на что. Жизнь её до той зимней ночи, когда мать затеяла побелку дома, а потом все они вповалку легли спать на полу, была в общем
— А приедешь… приедешь ты потом к нам в гости под Винницу? — спрашивала она у него.
— Дак ты… сад сперва вырасти, — почему-то мешаясь, говорил он.
— Он сам вырастет. Мы только посадим. Весной он будет белым-белым! А ты в это время к калитке подходишь… Или нет, лучше осенью, когда на каждой ветке во-от такие яблоки будут! А я почувствую, что ты подходишь…
— Это как же ты почувствуешь? — опуская голову, будто заметив что-то на земле, спрашивал Димка.
— А так… — И она, непонятно даже отчего, тоже мешалась. — Догадаюсь — и всё.
Такие разговоры порождали неловкость. На Димку глядеть было стыдно. Но сердце у неё приятно волновалось, и расставаться с ним не хотелось.
Всё кончилось в ту злополучную ночь…
…Ганка облилась жаром, когда поняла, что Димка лёг на пол рядом с ней, но сразу же сделала вид, что спит, но не спала и не уснула в ту ночь ни на секунду. Она слышала, как Димкина рука легла на её волосы, рассыпанные по подушке, как его пальцы пугливо дотронулись до её шеи. «А мама… если мама всё увидит?!» — прожгло её насквозь, но затем в голове зазвенело, потому что Димкина ладонь коснулась её груди. Ей хотелось от испуга пронзительно закричать, вскочить и от стыда забиться куда-то в глухую щель, под землю, в кромешную и вечную тьму, но капелькой сознания она понимала, что кричать и вскакивать нельзя, она не то простонала, не то пробормотала что-то и торопливо повернулась к спящей рядом матери. Димкина ладонь осталась у неё на плече, он её не убирал всю ночь. «Интересно, почему он не убирает руку? — думала она до самого рассвета, чувствовала, что он тоже не спит. — Рассветёт — и мать увидит… Или Андрейка… или ещё кто».
Она думала об этом испуганно, но в то же время ей не хотелось, чтобы он убирал руку.
Ещё она думала, что утром посмотрит на Димку как ни в чём не бывало и сделает вид, что спала мертвецким сном и ничего не слышала. Но оказалось, что теперь посмотреть на Димку не так-то просто, лицо, шея, кажется, всё тело само собой заливалось краской.
С той ночи всё изменилось, весь мир изменился. Она раньше недолюбливала за что-то Николая Инютина, он казался ей взрослым дядькой, способным на какую-нибудь гадость, но теперь вдруг почувствовала, что с ним легко и просто, что он, хоть и относится к ней немножко свысока — ну как же, на два класса выше учится! — человек сердечный и добрый и обидеть её не собирается. Он вечно был занят разными необыкновенными и таинственными делами — что-нибудь строгал, пилил, изобретал, и всегда у него можно было увидеть что-то интересное. Однажды, зайдя к Лидке с Майкой за учебником, она увидела посреди комнаты деревянную клетку, а в ней двух зайцев. Один из них, как и положено зайцу в зимнее время, был белым, а другой серым. Николай, склонившись над клеткой, совал туда солёный капустный лист, на дне клетки лежали свежие морковки. Дочери учительницы стояли рядом и наблюдали за его занятием.
— Ой!
Инютин поглядел на неё, усмехнулся.
— Чего откуда? Поймал…
— Где? Как?
— В Громотушкиных кустах. Петлёй, — пискнула Майка. — Варварство это! Видишь, нога у зайчихи перевязана. Ногой в петлю попала.
— Чего варварство? — бросил Инютин. — Испокон веков есть такой вид охоты…
— Больно ж ей! — сказала Лидка.
— Я вылечу. Она уж приступает на неё. Жрать, заразы, только не хотят. Морковку вон не жрут. Капусты им, видать, надо. А свежей нету. Солёную, может, будут, думаю. А? — повернулся он к Ганке.
— Не знаю… А почему этот заяц серый?
— То не заяц. Это кроль. Я его временно у деда Харитона попросил. На расплод.
— На какой расплод? — хлопнула Ганка ресницами.
Инютин по своему обыкновению усмехнулся — темнота, мол, не соображаешь. Затем согнал улыбку, почесал горбатый нос.
— Это зайчиха, а это кроль, говорю. Я их хочу скрестить.
Ганка ещё похлопала ресницами, отчего-то сильно покраснела.
— Дурак ты! — сказала она обиженно и выскочила из дома.
Это было ещё до того случая с Димкой, в самом начале зимы. При каждой встрече потом с Николаем она невольно вспоминала его зайцев, его слова: «Я их хочу скрестить» — и, наклонив голову, торопливо пробегала мимо.
А Инютин, как назло, всё чаще попадался ей на глаза, то в школе, то по дороге домой, то возле дома. Сперва девушка думала, что это так, случайно. Но однажды она, подняв на него недовольный взгляд, обомлела: на его лице она увидела не обычную его снисходительную усмешку, а смущённую, даже растерянную улыбку, в тёмных, глубоко ввалившихся глазах то вспыхивал, то гас какой-то непонятный огонёк, пугливый и робкий.
— Ты… чего? — вымолвила она, ещё ни о чём не догадываясь, но уже чувствуя в душе смятение.
— Ничего…
Она повернулась и быстро пошла вдоль заснеженной улицы, слыша, что Николай шагает следом. Под его валенками, подшитыми автомобильными покрышками, громко хрустел снег и отдавался сильной болью в её ушах.
— Чего ты… за мной идёшь? — обернулась она. И не хотела оборачиваться, хотела, наоборот, как можно скорее убежать от него, а вот взяла и обернулась. И не только обернулась, но даже остановилась, что совсем было для неё самой непонятно. Стояла и мучительно ждала, пока он подойдёт.
— Я не за тобой. Я домой, — сказал он, останавливаясь.
— Ну и ступай вперёд.
— Чего мне вперёд…
Они, оба растерянные, стояли на пустынной улице молча, не глядя друг на друга. Сколько стояли, никто из них сообразить не мог, но оба почувствовали, видимо, нелепость своего положения, враз повернулись и пошли, и до самого дома шагали молча, не проронив ни слова.
— До свидания, — сказала возле дома Ганка.
— До свидания, — проговорил в ответ Инютин.
Это случилось дня через три после той ночи, когда Димкина рука до рассвета пролежала на её плече.
Ганка жила теперь в каком-то полусне, порой не понимая, что с ней происходит. На Димку глядеть было стыдно, хотя, думала она ночами, краснея под одеялом, если бы снова случилось такое… такое… она снова позволила бы Димкиной руке… «А Колькиной? А Колькиной? — задавала она себе вопрос, совсем задыхаясь от жара. — Нет, ни за что! Ни за что!» И вздрагивала от стыда к самой себе за такие мысли, забивалась куда-то под подушки.
Но как-то так получалось само собой, что отношения с Димкой становились всё холоднее и отчужденнее, а с Николаем Инютиным наоборот. Собственно, с Димкой вообще никаких отношений не было, они просто жили в одном доме, но друг друга замечать перестали. А в доме Инютина Ганка стала бывать всё чаще. Себе она объясняла это тем, что ходит туда не к Инютину, а к Лидке и Майке. С Димкой она не разговаривала, но видела, что ему не нравятся её отношения с Инютиным, что с каждым днём он нервничает и злится всё больше. «Ну и позлись… позлись!» — думала она, испытывая при этом какое-то странное удовлетворение.