Вечный зов. Том II
Шрифт:
При всём при том Димку ей было жалко, жалость, непонятная и необъяснимая пока, как и всё остальное, захлёстывала иногда её до того, что на глазах проступали слёзы и ей хотелось подбежать к Димке, упасть ему на грудь и выплакаться до конца, и это — она чувствовала — принесло бы ей и ему полное облегчение. Но и Николай Инютин становился всё более любопытен и интересен для неё. Может, потому, что он был ей не до конца понятен, её удивляли странности в его характере, которые она стала вдруг замечать. Он собирался добровольцем на фронт, с энтузиазмом сообщал встречному и поперечному, что военком Григорьев «твёрдо-натвердо» пообещал ему «отправку с первой же группой двадцать шестого года рождения,
«Разве могут такого несерьёзного человека взять на фронт добровольцем? — думала Ганка. — Врёт он, всё врёт…»
Но когда однажды Лидка, такая же грудастая и непоседливая, как её сестра, высказалась об Инютине примерно в том же духе, Ганка вдруг возмутилась:
— А почему не могут? Чем он хуже… хуже других?
— Да в нём глупость и тупость… через край переливаются.
— Тупость? Глупость?! — От обиды за Николая, от подступившего гнева слова у неё все исчезли, тех, которые хотелось обрушить на Лидку, не было. — Что ты понимаешь тогда? Что понимаешь?
— Защитница! И с чего бы это? — Лидка насмешливо сверкнула тёмными глазами, брезгливо сложила губы.
— А с того, что несправедлива ты… Только поэтому.
— Да? — Лидка снисходительно оглядела её. — Нет, я говорю истину. Она тебе неприятна, но это уж другое дело… Это ж он мог только додуматься — скрестить зайчиху с кролем. А что вышло?
Да, из этой его затеи ничего не вышло. Зайчиха не стала есть ни солёную, ни даже свежую капусту, которую Инютин всё-таки добыл среди зимы, что было за гранью почти невозможного, и подохла. Но то обстоятельство, что Николай где-то полкочана свежей капусты достал, повергло Ганку в изумление.
— Коля! — воскликнула она, схватилась за его плечо. — Где ж это сумел ты…
— Да чего, подумаешь… — Он смутился. Девушка, опомнившись, сняла руку с его плеча. И тогда Николай покраснел ещё больше. — Правда, весь район пришлось обегать. Да это что мне.
Ганка вспомнила, что Инютина почти целую неделю не было видно в школе.
— Тебе же опять… попадёт, что уроки пропустил?
— Попадёт, — вздохнул он. — Да ничего, может, она, зараза, жрать зато станет… Это мне Тонька-повариха дала, из колхоза. А ей сам председатель Назаров повелел… «Поскольку, грит, слыхал, что добровольцем ты идти собираешься». Она и достала из погребушки.
Когда зайчиха подохла, Николай снял с неё шкуру, а тушку закопал, для чего разрыл снег и долго ковырял мёрзлую землю.
— А то собаки
— Конечно, — откликнулась она, чувствуя, что между нею и Николаем возникает какое-то полное доверие и согласие.
— Собаки… Сейчас люди голодают, — произнесла Лидка, тоже наблюдавшая за этой операцией. — А это дичь была… настоящее мясо.
— Сама ты дичь, — буркнул Инютин. И опять Ганка была согласна с ним.
Бесполезного теперь кроля Николай понёс деду Харитону. Но по дороге случилось несчастье — кроль сбежал. Среди улицы застрял в снегу заводской грузовик, несколько мужиков и баб толкали его сзади. Колька положил мешок с кролем на обочину улицы и принялся помогать. Когда машина уехала, Инютин подошёл к мешку, но кроля в нём не было. Мешок был по-прежнему крепко завязан, но сбоку зияла дырка.
— Прогрыз, паразит проклятый, — с грустью сообщил он вечером Ганке.
— Ой, как же теперь ты?! — встрепенулась она. — Кроль-то чужой…
— Не знаю. Дед Харитон теперь меня костылём изобьёт, это верно.
— Да ты что?!
— Это пустяки, Гань… — Он впервые назвал её так. И сердце её точно оборвалось куда-то и упало. — Как-нибудь улажу. Дед Харитон добрый. А вот кроля, дуралея такого, жалко. Собаки ж его могут задавить. А то люди поймают, зарежут — да в печь…
Дня через три Николай, весёлый и возбуждённый, сообщил, что с дедом Харитоном всё улажено — он отнёс старику заячью шкурку и пообещал «пужануть волчишек».
— Каких… волчишек? — В голосе её прозвучала тревога, откровенный испуг. Она знала, что в эту зиму оголодавшие волки, случалось, забредали ночами из Громотушкиных кустов на окраинные улицы Шантары. Собаки, подняв сперва остервенелый лай, трусливо забивались в разные щели, но одуревшие от голода звери хватали нерасторопных, свирепо рвали на куски. Утром только забрызганный кровью снег да клочья собачьей шерсти указывали место ночной трагедии.
Дед Харитон, сгорбленный и совершенно безволосый от старости, жил как раз на самой окраине, его трусливого пса ещё в начале зимы задрали волки, и, как Ганка знала из рассказов того же Николая, каждую почти ночь звери толклись возле домишка деда Харитона, царапали лапами обитую жестью дверь в сарайчик, где стояли клетки с кроликами, разведением которых и славился дед, пытались даже прогрызть бревенчатые стены. Может, всё это было не так зловеще, как рисовал Колька, но факт оставался фактом, волки в село захаживали, и потому Ганка, зная уже характер Николая, разволновалась не на шутку.
— Каких ещё волчишек? — повторила она, недовольно сдвинув брови. — Не смей, понятно?!
— Ну да… У старикана череп почернел от страха. Помочь надо.
— Да как… как ты поможешь?
— А вот… ружьё. Наверное, пищаль называется.
И Николай Инютин выволок из-за печки диковинной длины, насквозь проржавевший ствол без приклада, с погнутым курком, без спускового крючка.
— Вот, в керосине отмочу, почищу. Курковое ружьё было, старинное, заряжалось со ствола. За керосин мать голову снимет, если узнает. Ты не говори, ладно? Как бы эти кобылы только не увидели…
Она поняла, кого величает Николай словом «кобылы», но всё же спросила:
— Какие это… кобылы?
— Да Лидка с Майкой. Сразу матери доложат… Курок я выпрямлю. Крючок спусковой выточу. Приклад сделаю из берёзового полена. Пороху мне один человек обещал за стакан самосаду. А самосад у деда Харитона выпрошу, нечего ему много курить-то, и так весь табаком провонял. Ну, пулю я из свинца скатаю — вон у меня свинцовая решётка из автомобильного аккумулятора. А? И ка-ак жахну…
— Коля… не надо, — попросила жалобно Ганка. — Оно ж не будет стрелять. Сильно старое.