Вечный зов. Том II
Шрифт:
Шло время, прошло, наверное, много часов, всё тикали и тикали ходики, которые он сам и повесил на свежевыбеленную стенку, на старое место, и гирька опускается всё ниже. Тиканье часов да дыхание спящих — больше и не было никаких звуков в комнате. Димка не спал и понимал, что в эту ночь не уснёт.
Прошло ещё немало времени, наверное, очень даже много, в голове у Димки теперь гудело. И, не помня себя, не соображая, что делает, он протянул руку, дотронулся до размётанных на подушке Ганкиных волос. Волосы были мягкие, холодные, его прошило током. Сознанием он понимал, что делает недозволенное,
Так его ладонь и пролежала у неё на плече до рассвета. Вот и всё.
Нет, не всё. Утром Ганка — сейчас Дмитрий это вспомнил отчётливо — ни разу не взглянула на него, всё отворачивала в сторону припухшее за ночь лицо и быстро убежала в школу. И потом несколько дней будто не замечала его. А после и начала кидать усмешечки, пырять разными шуточками, и, наконец, вот это: «И на меня ты вот так же всё зыришь…»
…Это «сочиняй» было спасительным, Димка знал, что теперь ему говорить, хотя сразу слов никак подобрать не мог.
— Чего, я спрашиваю, в рот воды набрал? — опять донёсся до него сердитый Ганкин голос.
Она глядела на него враждебными глазами. И Николай Инютин смотрел на Димку виновато, ему тоже было неловко.
— Сволочь ты, Колька, понятно? — выкрикнул Димка.
— Чего-чего? — Инютин приподнял крючковатый нос.
— Ничегокай. Я… ну, сочинил… Назло тебе, прихвастнул… А ты?!
У Ганки дрогнули зрачки, презрительно сложенные губы чуть отмякли. Всё это Димка заметил в одну секунду, почувствовал большое облегчение, повернулся к ней.
— Вот… Прости меня.
— Подлец! — дохнула она ему горячо прямо в лицо. Взмахнула букетом, ударила по лицу. — Я тебя прощаю… прощаю, прощаю…
Выкрикивая это сквозь слёзы, она безжалостно хлестала Димку по лицу, по плечам, мелкие сиреневые звёздочки разлетались в разные стороны, обсыпая его плечи. Димка не защищался, опустив плетьми длинные и уже сильные руки, отступал, пятился, пока не упёрся спиной в изгородь.
— И ты? И ты… дурак горбоносый! — повернулась она, разгорячённая, к Николаю. — И ты руки распускать! Вот тебе… вот!
И Ганка обхлестанным уже букетом принялась колотить по плечам и лицу Инютина.
— Сдурела! — Николай пытался поймать и отобрать у неё сиреневый веник, но это ему не удавалось. — Сдурела…
Руку Ганки перехватила появившаяся мать Николая. Как она подошла, никто из четверых не заметил.
— Вы что это? — спросила Анфиса строго. — Ты же глаза выхлестнешь…
— Сбесилась она совсем, вот чего, — буркнул Колька, пошёл прочь.
— Обидели они тебя, что ли? — спросила Анфиса у Ганки.
— А вам какое дело? — зло прокричала Ганка, взмахнула уже почти голыми сиреневыми прутьями,
Витька прямо через изгородь пролез в свой огород и пошёл по рядкам картофельных всходов. Анфиса и Димка остались одни.
— Хулиганьё вы, однако. Зачем девку обижаете? — спросила она.
— Её обидишь! — усмехнулся Дмитрий, приложил ладонь к щеке. Лицо, больно нахлёстанное Ганкой, горело.
Потом Анфиса и Дмитрий молча пошли. Мать Инютина возвращалась из библиотеки, где она работала теперь уборщицей, в руках у неё была хозяйственная сумка.
— Как мать-то там, в колхозе? — неожиданно спросила она, останавливаясь у калитки дома Дмитрия.
— Работает, что ж тут.
— Отец-то пишет, нет?
— Нет…
— А Семён?
— От него недавно письмо было.
— А наш батька что-то давно замолчал, — сказала мать Николая. — Уж не знаю, что и думать…
— Мало ли, — проговорил Димка успокаивающе, по-взрослому. — Там ведь так… не всегда и напишешь.
— А ты на отца всё больше становишься похожий. Я его и в таких вот годах, как твои, помню. Прямо вылитый ты. И взгляд такой же…
Димка не то чтобы знал что-либо определённое об отношениях своего отца и матери Кольки Инютина в молодости. Но по отдельным словам своих родителей, по некоторым фактам поступков и поведения обоих смутно догадывался, что Инютина эта играла тут какую-то роль и что она, кажется, принесла его матери много горя. Поэтому на последние слова Анфисы он ничего не сказал, только взглянул на неё чуть удивлённо, вопросительно. И она, взрослая женщина, смутилась, смешалась и пошла к своей калитке.
Она шла быстро, легко, по-девчоночьи, и Димке показалось, что это с ним разговаривала, стояла вот тут сейчас не тётка Анфиса, а дочь её Верка.
3-й гвардейский танковый полк, отведённый после тяжких февральско-апрельских боёв на доформировку и отдых в сожжённую немцами деревушку Тасино под Курском, в самом конце июня получил приказ выдвинуться под сельцо Фатеж, стоявшее на тихой и светлой речке Усоже.
Шоссейная дорога Курск — Орёл, содержавшаяся до войны в образцовом состоянии, сейчас была сплошь в рытвинах и ухабах, местами дорожное полотно зияло глубокими воронками. Длинная танковая колонна, двигающаяся и без того на малых оборотах, объезжая эти воронки, ещё более замедляла ход.
Стояла сушь, траки взбивали пыльную пудру, она клубами взрывалась под танковыми днищами, тугими струями хлестала во все стороны, забивала, запечатывала щели триплексов. Машины шли будто в густом молочном тумане, Семён ничего не видел, кроме мутной пелены, и, боясь врезаться в машину, идущую впереди, яростно матерился про себя.
Под Фатеж прибыли к вечеру, солнце садилось во вспучившиеся до неба пыльные облака. Семён, грязный, как трубочист, выбрался из танка, снял шлемофон и гимнастёрку, начал выколачивать из неё пыль об ствол ободранной берёзки. Рядом отряхивались, отплёвывались от пыли стрелок-радист Вахромеев, командир орудия их повидавшего виды КВ сержант Алифанов и дядя Иван, заряжающий.