Ведь
Шрифт:
«Это не я там лежу в шестигранном деревянном ящике, – ответил я звучащему под сводами голосу. – У меня другая судьба. Ты сам знаешь об этом. Я только изучаю смерть».
И не оглядываясь, я вышел из собора.
Теперь я стал терять тепло быстрее. Я чувствовал, как с каждой минутой оно невозвратно уходит из меня.
Конечно, проще было написать Ирине письмо. Но я знал: письмо ничего не изменит. Она сказала: «Этот человек скоро станет моим мужем». Нужен поступок. Чтобы она увидела меня. А она видит его.
Однако странно… И вот чего я не предполагал: любовь, которая представлялась мне высшим
Вокруг меня жизнь текла своим чередом – молодые мамаши катали младенцев в разноцветных колясках, в соборе шли службы, за пределами сада двигались автобусы и трамваи, горожане куда-то спешили, перемещались из одной улицы в другую, из района в район, а я среди всей этой живой, вращающейся вокруг меня жизни один сидел на скамье и сидением на скамье совершал какое-то странное и, возможно, противозаконное действо. Усилием воли я хотел воздействовать на свою судьбу. Но если я противоборствовал, то не себе же самому, но кому-то, кто был властен над моей судьбой. Он начертал ее по своему замыслу, я хотел начертать ее заново. По-своему. Да, сидением на скамье я пытался связать в том не зримом глазами, сокрытом от людей узоре судеб человеческих две нити – ее и себя!
Сила желания! Наверняка за каждым из нас стоит так много не видимого ни другими людьми, ни нами самими. И оно, это невидимое, и решает нашу судьбу.
Стемнело вдруг, без того недолгого промежуточного состояния полумрака-полусвета, когда крыши домов уже слиты в единый черный силуэт, но небо еще светло над ними.
Опять зажглись уличные фонари.
И мне показалось, что, как и утром, трамваи стали звенеть громче.
Я сидел без движений, стараясь дышать медленно и мускулы держать расслабленными. Короткий вдох и долгий длинный выдох, очень долгий и очень длинный, потому что во время выдоха тело изнутри как бы омывается теплом.
Еще раз сад наполнился человеческими окриками и лаем собак. С белой болонкой гулял школьник, и ему не было до меня никакого дела.
Остановившись под прямым углом друг к другу, стрелки на часах показали девять часов. Потом большая из них сорвалась со своей высоты, и сразу стало половина десятого.
И вдруг я понял, что не существую для Ирины. Что она даже не думала обо мне во все эти часы, которые я провел на скамье!
И еще – и это было мучительнее всего – что я уже с этого места не сойду.
Меня валило в сон.
«Интересно, пальцы можно будет отогреть? Я еще шевелю ими, – спрашивал я себя. – Что здесь было раньше, на этом месте? На каком месте? На том, на котором я сижу и жду ее. Болото было. Зимой – замерзшее, летом – гнилое, комариное. Волки здесь выли, и чухонцы занимались рыбной ловлей. Вот все, что было здесь триста лет назад. А сто тысяч лет назад здесь возвышался ледник высотой в несколько километров. А до ледника были тропики. Пышные тропические растения, гигантские змеи, разноцветные птицы. И было жарко, душно, очень жарко и очень душно, влажно и жарко. А теперь стоит огромный город с железными мостами через реки, с прорытыми под землей туннелями метро, с заводами, магазинами, вокзалами, больницами, тюрьмами, ресторанами, с утренними и вечерними газетами, телевизионной и радиостудиями, с могущественной противоракетной защитой и с этой самой оледенелой скамейкой, на которой я сижу. А что, собственно, важно для меня во всем этом? А важно для меня то, что я ужасно замерз и хочу открыть тайну тайн –
Я открыл глаза и увидел перед собой пустой сад в снегу и за ним собор, освещенный электрическими огнями.
«Иван Грозный защищал истинную православную веру и с Малютой Скуратовым насиловал и убивал женщин… Все сплетены в единую ткань – чистые, грязные, гениальные, бездарные, святые, грешные, жертвы, палачи, и ни одну ниточку не выдернешь. Не в наших это силах. Нас несколько миллиардов, но мы не можем выдернуть сами ни одной ниточки. А что мы можем сами?»
Шаги…
Из ледяного беззвучия они возникли за моей спиной.
И я сразу услышал их.
Они были направлены не мимо меня, не к какой-то другой цели, но именно в мою сторону.
Здесь, сейчас, я был единственным владельцем этих приближающихся шагов, и снега, скрипящего от их осторожной легкой поступи, и обширного неподвижного воздуха, в котором они звучали, и всего пространства вокруг – ибо та, которая их совершала, шла в этом полутемном вечернем пространстве ко мне.
Она остановилась возле меня – секунда абсолютной сгустившейся тишины – и села на скамью.
За пределами моего зрения она трогала ремешок своей сумки.
Воздух вспыхивал длинными искрами.
Я сидел, сильно наклонившись вперед, спрятав кисти рук в противоположные им рукава куртки – левую кисть в раструб правого рукава, правую – в раструб левого.
– Я боюсь вас, – проговорила она.
Я повернул к ней лицо.
В ее глазах таилась тревога, но было в них и восхищение, как будто, преодолевая страх, она спрашивала: «Если это способно проявляться так сильно, я хочу знать главное!»
– Я очень замерз, – с трудом вымолвил я.
Внезапно от молчания как близки мы стали!
– Сегодня сильный мороз, – произнесла она неловко и, пытаясь выйти из этой неловкости, добавила: – Я зашла сюда случайно, я говорю вам правду. Я могла не прийти.
– Я все равно ждал бы вас, – сказал я. – Но в том, что вы – рядом, моей заслуги нет. Я знал, что вы придете.
– Почему знали? – спросила она тихо, без вчерашнего раздражения, без гнева, почти задумчиво.
– Потому что вы родились для меня. Мне надо было только найти вас. Я нашел.
Она ничего не ответила.
О чем-то думала.
– Пойдемте! – сказала она. – Вам надо согреться. Вы заболеете.
«Она его не любит», – понял я.
В полутьме пустого сада она плыла рядом со мной.
Снег трещал так визгливо, словно мы ступали по осколкам стеклянных бокалов.
Громада колокольни, накреняясь в воздухе, упала позади нас длинной тенью.
От сильного переохлаждения и голода сознание мое мгновениями затуманивалось. И когда Ирина наконец остановилась у двери квартиры и достала из кармана ключи, у меня закружилась голова…