Ведьмы из Броккенбурга. Барби 2
Шрифт:
— Ну и тупая же ты шкура, Барби… Не могу поверить, что связался с тобой. Черт! Ведьминские зубы — это тебе не сушеный горох. Только подумай, сколько излучения адских энергий и чар они собирают в себе за те годы, что ты бормочешь заклинания на адском наречье да хлещешь всякую дрянь! Обычно их толкут в порошок и используют в зельях, но ты…
— Я нашла более действенный способ, только и всего, — она склонилась над издыхающей тварью, — Скверно выглядите, монсеньор Цинтанаккар. Нездоровится?
Одна из кошачьих пастей попыталась ощериться, но лишь беспомощно заскрипела челюстями. Несмотря
— Надеюсь, вы не собираетесь издохнуть в скором времени, — Барбаросса улыбнулась, ощущая, как натягивается кожа на собственном обожженном лице, — Вы, кажется, немного мне задолжали, а? Или вы думаете, я не заставлю вас заплатить за каждый кусочек плоти, который вы от меня оттяпали? Ох, черт, нет, нас с вами ждет долгий разговор. Обстоятельный долгий разговор, как полагается у хороших знакомых. Я запасусь серебряными иглами, горячими углями, ножом и….
Гомункул взвыл.
— Барби! Безмозглая сука, раздери тебя надвое! Ты еще не сообразила? Это не он!
— Что?
— Это не Цинтанаккар!
Тварь, в последний раз щелкнув челюстями, начала съеживаться, обугленные и изломанные кошачьи хвосты судорожно задергались, будто пытались вцепиться в окружающую их ткань реальности, не дать злобному духу, вселившему в мертвую плоть, соскользнуть обратно в Ад. Но и они принялись стремительно разлагаться, хрустя и подергиваясь, превращаясь в сморщенные крысиные хвосты. В считанные секунды огромный обмякший мешок, сшитый из кошачьих шкур, превратился в съеживающийся пузырь, наполненный зловонными газами и ветшающими на глазах потрохами. Но даже глядя на это, Барбаросса не могла сполна насладиться победой. Мешал звон в ушах, мешала боль в обожженной руке, на которую она нацепила кастет.
Это не он, сказал Лжец. Это не Цинта…
В сарае вдруг стало жарче.
Остатки зеркал захрустели, ссыпаясь вниз зыбкими ручейками из стеклянного крошева. Вбитые в доски иглы раскалились с новой силой, засветившись так жарко, что сухое дерево тотчас занялось, наполнив дровяной сарай злым потрескиванием и белесым дымом, на стропилах заплясало, обманчиво медлительное, тусклое желтое пламя. Маленькие божки Котейшества с крокодильими и собачьими мордами, рассыпанные из шкатулки, медленно превращались в булькающие свинцовые лужицы. Прочие сокровища стремительно пожирало пламя, превращая хитро вышитые платки в дрожащие лепестки сажи, а амулеты — в крохотные коптящие костры.
Огонь. Барбаросса подалась назад, ощущая, как съеживается в груди душа.
Слишком много огня. Нечем дышать.
Кверфурт… Угольные ямы…
Никогда нельзя заглядывать в уже разожженную яму — первая заповедь углежога…
На миг ей показалось, что весь дровяной сарай — исполинская яма, внутрь которой она угодила и кто-то, верно, отец, деловито поджигает затравку, которая, пробежав горячим языком, быстро превратит всю яму в ревущую от жара Геену Огненную…
Это не он. Это не Цинтанаккар.
Барби! Безмозглая сука, раздери тебя надвое! Ты еще не сообразила?
А
Каждую осень, едва только в окрестных кверфуртских лесах заканчивалось сокодвижение, отец приступал к изготовлению поташа. Для поташа он закладывал в яму не дуб, ясень и березу, как для обычного угля, а тополь, вербу и сосну, обильно перекладывая дрова гречишной соломой. Поташ выходил ядреный, такой, что проедает до кости, рачительные хозяйки из Барштедта и привередливые служанки из Обхаузена охотно брали его, платя по два гроша за шеффель, но запах… Запах в ту пору вокруг их дома стоял совершенно чудовищный.
Едкий дым легко выбирался из угольных ям, превращая воздух окрест в смесь едких газов, от которых немилосердно саднили легкие, а глаза драло так, что впору выцарапать. Может, потому она всегда не любила осень — та всегда напоминала ей скверный запах отцовского поташа. Она еще не знала, что ядовитый воздух Броккенбурга пахнет не лучше…
— HYING SOPHENI RI KHATHI SAERNG THAPEN MAEMD!
Она словно сама очутилась в угольной яме. Дыре, наполненной обжигающим гулом и треском, в которой живое и сущее сгорает, превращаясь в сухой черный порошок. Жар полыхнул из всех углов дровяного сарая, да так, что мысли едва не истлели в голове, точно сор в обожженном глиняном горшке.
Дышать… Во имя всех адских владык, куда подевался весь воздух?..
Голос Цинтанаккара обжигал, точно прикосновение раскаленного клейма. У него не было источника, он доносился со всех сторон одновременно, чудовищной скрежещущей волной, от которой все кости в теле тоже начинали скрежетать, норовя перетереть друг друга в порошок.
— Лжец!
Уродец в банке оскалился, демонстрируя крохотный провал вместо рта.
— Я говорил тебе! Говорил тебя, дери тебя черти!
— Я же убила этого выблядка! Вот он!
Кошачьи шкуры, охваченные жаром, скручивались в углу, шипя и шкворча, там уже невозможно было различить ни голов, ни прочих деталей, одну только медленно спекающуюся зловонную массу.
— Никого ты не убила! — крикнул гомункул, — Ты думала, это он? Это всего лишь кукла, которую он оживил, чтоб позабавиться!
— Значит, он…
Барбаросса прижала руку к груди и ощутила, как что-то дернулось в ответ под ключицей. Что-то маленькое, острое, нетерпеливо ерзающее. Какая-то крохотная заноза, про которую она было забыла, но которая все это время была там…
— А ты думала, что вытащить Цинтанаккара просто, как семечко из яблока? — зло бросил Лжец, беспокойно вертящийся в своей банке, — Что ты умнее всех четырнадцати шлюх, что были до тебя?
Да, подумала Барбаросса, беспомощно озираясь, на миг подумала…
Голос Цинтанаккара не был звуком. Он был скрипом каких-то гигантских адских механизмов размером с крепость, дробящих кости и превращающих их своим жаром в спекшуюся черную золу. Эти механизмы могли бы сожрать весь Броккенбург со всеми сотнями тысяч никчемных отродий, населявших его, но все равно не были бы насыщены даже на самую малость.