Век кино. Дом с дракончиком
Шрифт:
— У вас болезненные реакции.
— Нет, я бы лучше осталась в неизвестности и всю жизнь ждала.
— Вы женщина, а мужчине я сказал бы: трус.
— Да, я трус. Если вы думаете на мужа… он обожал ее.
«Что как раз против него и свидетельствует, — явилась закономерная мысль. — Обожание, как любая разновидность страсти, может вмиг оборотиться своей противоположностью — отвращением». Вслух же спросил:
— По какой причине я стал бы подозревать вашего мужа? (Она молчала, глядя
— Что?
— Образно выражаясь.
Она слабо засмеялась, я захохотал — нервная разрядка напряжения.
— Нет, серьезно, ваши домочадцы — какие-то пороховые бочки, они на вас катят, катят… гляди, задавят.
— Да нет… я люблю их.
— Вам уже известно, что у Лели с Ваней было свидание в субботу?
— Я слышала… вы так как кричали втроем в кабинете.
Мягко уточним: прислушивалась; не так уж мы и кричали.
— Они ведь случайно встретились.
Придется разбить иллюзии, а девчонку, с такой кроткой матерью, я не подведу.
— Уверен, вы умеете хранить секреты.
— Да.
— Что делала Леля, вернувшись тогда с собачьей прогулки?
— Мы с ней смотрели телевизор.
— До которого часа?
— В полдвенадцатого она ушла спать.
— Нет, она ушла к Ване. Не возражайте, я знаю от нее. Это, конечно, секрет.
— Леля Бог знает что может наговорить в пику отцу!
— Они ненавидят друг друга?
— Что вы, наоборот! Но ваше сравнение с пороховыми бочками удачно.
— Тогда такой вопрос: как своим признанием она может повредить отцу?
Птичий взгляд метнулся испуганно и ускользнул.
— Не навредить, вы не поняли! Назло изранить его чувства к ней.
— Это уже произошло. Вы, так сказать, взлелеяли его иллюзии насчет дочери и вот расплачиваетесь.
— Они теперь все такие, — прошептала мать с горечью, — злые, издерганные.
— Дети новых богачей тоже платят налог на прибыль…
Она перебила:
— Новых нищих, Николай Васильевич, мы нищие.
— Ваш Илюша выкарабкается, если… — Я вовремя заткнулся.
— Если что?
— Если энергично возьмется за дело. — Концовка фразы скомкалась в глупое наставление, ведь чуть не ляпнулось: если «срок» не схлопочет или «вышку» за Викторию с сыном. — Илья Григорьевич приехал в прошлую субботу неожиданно?
— Да, за какими-то документами.
— Во сколько?
— Где-то в районе двенадцати… после двенадцати.
Буквально повторила мужа, ну да, «прислушивалась».
— Вы, конечно, безумно расстроились.
— Из-за чего?
— Как! Разве муж не сказал вам о банкротстве?
— А, ну да.
— И сразу вдвоем отправились в комнату дочери пожелать ей спокойной ночи?
— Не
— Но помилуйте, первый час, Леля в полдвенадцатого спать ушла, вы только что узнали, что стали нищими, по вашему выражению… какие уж тут спокойные пожелания! Да и выросла она из колыбельной песенки. Ирина Юрьевна, сознайтесь, вам нужно было проверить, дома ли дочь.
— Она спала.
— Она только что от Любавских примчалась, притворилась спящей. У кого возникла идея проверки?
— Господи, «идея проверки»! — Дама зябко, как дочь, передернула плечами. — Как вы странно выражаетесь.
— А вы странно себя ведете. Любавские дали слово, что в субботу Ваня уедет в Москву, и Илья Григорьевич им поверил. Раз. Два: вы оба в отчаянии от краха «Фараона»…
Она перебила:
— К чему этот допрос?
Я спросил шепотом:
— Он видел Ваню, да? Без двадцати двенадцать в кабинете Самсона.
— Нет!
— Я ж не говорю: убил…
Последнее слово ее будто подбросило, она вскочила, ротвейлер зарычал, лязгнула калитка, возникла Леля в шортах, крича еще издали:
— О, сам сыщик, какая честь! Убийцу поймали?
— Ловлю.
— В нашем доме?
— Леля! — Материнская (неудавшаяся) строгость в голосе. — Отнеси на кухню продукты и не возникай, у нас с Николаем Васильевичем конфиденциальный разговор.
Девчонка шваркнула на хлипкий столик матерчатую сумку (Сатрап, отвлекшись от меня, ринулся обнюхивать) и заявила со смешком:
— Шуры-муры завели? Фигли-мигли устроили? — Словечки выбраны старомодные, для нас, престарелых. — Нет, не уйду!
— Хорошо! — Ирина Юрьевна, очевидно, на что-то решилась. — Этот господин обвиняет твоего отца в убийстве Вани.
— Ух ты. Вот это крутизна!
— Ирина Юрьевна преувеличивает. Я пока еще…
— Во сказанул! «Преувеличивает»… убил-недобил?
В наступившей паузе мы втроем невидяще глядели, как Сатрап терзает сумку; хозяйка, спохватившись, вырвала ее с возгласом «Фу!» и скрылась в доме; на миг уловился скорбный слезный взор. Я не сдержался, рявкнув:
— Перестань кривляться! Неужели тебе ее не жаль?
Она плюхнулась на материнский стульчик, закинула ногу на ногу и задумалась. Я прошипел:
— Вы с папашей доведете ее до больницы.
— А зачем она все терпит? — быстрый шепоток. — Унижается перед ним?
— Любит, дура! Ты-то хоть не унижай.
— Он правда убил?
Любопытство. В гордом своем отъединении ото всех я и не заметил, какие бесчувственные твари повырастали. Было больно ощущать чужую боль, слышать страдание тут, рядом, за неплотно прикрытой дверью.
— Иди попроси прощения… пожалуйста! А потом меня немного проводишь.