Великая Ордалия
Шрифт:
И дикость разгоралась внутри экзальт-магоса также, как и в душах прочих мужей Воинства. Пробудившаяся тьма.
Ибо он, как и все остальные, не избежал причащения Мясом.
На вершине Мантигола, глядя на беснующиеся равнины, Апперенс Саккарис хохотал, не заботясь о том, что соратники обеспокоенно поглядывают на него. Экзальт-магос заходился смехом, в котором звучал голос, что этот Мир не слышал уже два тысячелетия…
Ауранг… Ауранг! Мерзкая бестия. Старый враг.
Ну наконец-то.
Поначалу Пройас со своей свитой старался держаться повыше, чтобы иметь возможность
Добравшись, наконец, до залитой кровью береговой линии, он погнал своего коня на запад, надеясь, что Кайютас и остальные поспевают за ним. Он едва не кричал от облегчения, столь свежим и чистым был морской бриз. Само же море оказалось загрязненным и замаранным именно в той мере, в какой этого и следовало ожидать. Бледные конечности, колыхались в перекатывающихся бурунах, отступающие назад волны играли в серебрящихся лучах солнца чёрными отблесками, а остающиеся на линии прибоя лужицы являли взгляду свой лиловый оттенок. Дохлые шранки качались на волнах, сталкиваясь друг с другом и превращая прибрежные воды в какую-то вязкую массу. Прибой швырял и закручивал туши в омерзительные водовороты, почти целиком состоящие из гладкой, поблёскивающей кожи и маслянистой пены. Зрелище было каким-то дурманящим — лица утопленников, поднимающиеся из мутных глубин и виднеющиеся сквозь мерцающую на поверхности плёнку, волны, накатывающие и плещущие, отступающие назад и вздымающиеся, накатывающие и плещущие…
Узкая прибрежная полоса благодаря прибою оказалась относительно чистой, позволив его крепкой маленькой лошадке беспрепятственно мчаться вдоль песчаных отмелей, лишь иногда перескакивая через лежащие тут и там тела.
Касание ветра взъерошило его бороду, а внутри него что-то пустилось вдруг вскачь.
Рядом, на растрескавшихся склонах Уроккаса, словно на вздымающихся стенках гигантской чаши, сыны человеческие забивали и свежевали сынов нин’джанджиновых.
Анасуримбор Келлхус же, будучи не более, чем отдаленной мерцающей искоркой, недвижимой как путеводная звезда, лезвием ножа, слишком тонкого, чтобы его можно было увидеть, взрезал извергавшую чернеющий шлейф глубину.
Экзальт-магос шел с одной вершины на другую, чувствуя как желудок его подбирается к горлу, ибо путь великого магистра лежал к поверхности, простирающейся далеко внизу. Он спускался по лестнице из горных вершин, следуя колдовским отражениям утёсов и пиков Мантигола, не обращая внимания на своих парящих в воздухе братьев, пронизывающих порученные им участки склонов нитями, сотканными из света и смерти. Он миновал их, покрывая дюжину локтей каждым шагом, держал
Так спустился с горы великий магистр Завета, озаренная собственным светом мраморная фигура, шествующая над пространствами, переполненными тьмою и изголодавшимися тварями — макушками, гладкими словно жемчуг, жадно тянущимися к нему лапами, яростно клацающими челюстями. Они возмущенно визжали, царапая его недоступный их ярости лик когтями, осыпая его бесчисленными стрелами и дротиками, так, что тем, кто в ужасе наблюдал за всем этим с гор, он казался магнитом, притягивающим к себе железную стружку чёрными, лохматыми облаками .
Но Саккарис не чувствовал тревоги. Но и не наслаждался ликующим весельем, обычно свойственным тем, кто сумел безнаказанным и невредимым миновать сборище корчащихся от ненависти врагов. Вместо этого он самими своими костями ощущал своего рода успокоение, легкость дыхания, присущую человеку, пробудившемуся, не ощущая гнёта хоть сколь-нибудь значимых тревог и забот. Однажды это случится именно так, осознала истончающаяся часть его души. Однажды один-единственный человек, единственный Выживший, будет блуждать в одиночестве по миру, полному дыма и бездушной ярости.
И он, умалившись, ступил в эту зараженную тлетворной пагубой безмерность. Шагнул в кишащие непристойностями глубины Орды.
Одинокая фигура. Драгоценный сияющий светоч.
Будь то сыновья жестокого старика Эриета или же его соратники — Уверовавшие короли, Саубон всегда отличался от своих братьев. Сколько он себя помнил, ему никогда не удавалось кому-то… принадлежать… По крайней мере, не в том смысле, в котором прочие люди — вроде Пройаса — казались на это способными. Его проклятие не было проклятием человека неуклюжего или испуганного, уклоняющегося от товарищества из-за того, что остальные наказали бы его недостатком благосклонности. И не проклятием человека учёного , которому известно чересчур многое, чтобы суметь позволить невежеству заполнить промежуток между несхожими сердцами. И уж тем более оно не было проклятием человека отчаявшегося, который раз за разом протягивал людям руку, лишь для того, чтобы видеть обращенные к нему спины.
Нет. Его проклятие было проклятием гордыни, проклятием высокомерия.
Он не был напыщенным. И не вёл себя подобно этому мерзавцу Икурею Конфасу, который и вздохнуть не мог, не поглумившись над кем-нибудь. Нет. Он был рожден, ощущая зов, жажду, не присущую прочим, но для него самого — яростную и ненасытную, пронизывающую само его существо. Но предмет его желаний не отражался в начищенном серебре. Величие — вот то, чего он всегда жаждал добиться…
И он зарыдал, когда Келлхус сказал ему об этом на сешарибских равнинах. «Я вознес тебя над остальными, — произнес его Господин и Пророк, — «потому что ты это ты…»
Человек, у которого никогда не получалось по-настоящему склониться перед кем или чем бы то ни было.
Всё это время, склоняя голову в молитвах, он на самом деле не смог бы произнести ни одной из них, он выстаивал торжественные церемонии, которые едва выносил — не говоря уж о празднествах, и убивал сотни и тысячи людей ради веры, которую считал вещью скорее выгодной, нежели убедительной…