Великая трансформация: политические и экономические истоки нашего времени
Шрифт:
Подобная опасность была вполне реальной. Мы поймем ее истинный характер, если проанализируем те законы, которые управляют механизмом саморегулирующегося рынка.
Глава 4
Общества и экономические системы
Прежде чем перейти к анализу законов, управляющих такой рыночной экономикой, какую пыталось построить XIX столетие, мы должны хорошо себе уяснить те чрезвычайно странные допущения, которые лежат в основе подобной системы.
Рыночная экономика означает саморегулирующуюся систему рынков, или, выражаясь в несколько более специальных терминах, это экономика, управляемая рыночными ценами и ничем другим, кроме рыночных цен. Подобная система, коль скоро она способна организовать всю экономическую жизнь общества без какой-либо помощи или вмешательства извне, несомненно заслуживает название саморегулирующейся. Эти предварительные замечания достаточно ясно показывают, что подобное предприятие было по своему характеру совершенно беспримерным в истории рода человеческого.
Объяснимся несколько подробнее. Разумеется, никакое общество не могло бы жить, не располагая экономикой того или иного типа, однако вплоть до нашей эпохи не существовало экономики, которая, хотя бы в принципе,
У нас есть веские причины подчеркивать данное обстоятельство с особой настойчивостью. Мыслитель такого уровня, как Адам Смит, утверждал, что разделение труда в обществе зависит от существования рынков или, как он выразился, от «склонности человека к торгу и обмену».
Впоследствии из этой фразы развилась концепция Экономического Человека. Теперь, в ретроспективе, можно сказать, что никогда еще ложное истолкование прошлого не оказывалось столь же блестящим предсказанием будущего. Ибо если до Адама Смита эта склонность едва ли обнаруживалась в сколько-нибудь значительных масштабах в каком-либо из известных нам обществ, оставаясь, самое большее, второстепенным фактором экономической жизни, то уже сто лет спустя на большей части земного шара развилась такая система хозяйственной организации, которая и практически и теоретически исходила из того, что всей экономической деятельностью человечества и чуть ли не всеми его политическими, интеллектуальными и духовными устремлениями управляет именно эта склонность. Во второй половине XIX в., после весьма поверхностного знакомства с экономическими проблемами, Герберт Спенсер отождествил принцип разделения труда с обменом, а еще через 50 лет то же заблуждение повторяли Людвиг фон Мизес и Уолтер Липпман. Впрочем, к этому времени никто уже и не требовал доказательств: целый сонм авторов, писавших по вопросам политической экономики, социальной истории, политической философии и общей социологии, двинулся по стопам Смита, превратив его пример «обменивающегося дикаря» в аксиому соответствующих наук. На самом же деле гипотеза Адама Смита об экономической психологии первобытного человека была столь же ложной, как и представления Руссо о политической психологии дикаря. Разделение труда, феномен столь же древний, как и само общество, обусловлен различиями, заданными полом, географией и индивидуальными способностями, а пресловутая «склонность человека к торгу и обмену» почти на сто процентов апокрифична. Истории и этнографии известны разные типы экономик, большинство из которых включает в себя институт рынка, но им неведома какая-либо экономика, предшествующая нашей, которая бы, пусть даже в минимальной степени, регулировалась и управлялась рынком. Беглый обзор истории экономических систем и истории рынков, рассмотренных в отдельности, сделает это совершенно очевидным. Он продемонстрирует нам, что роль рынков во внутриэкономической жизни различных стран оставалась вплоть до недавнего времени весьма незначительной, и с тем большей наглядностью покажет, сколь резким был переход к экономике, всецело подчиненной рыночному механизму.
Вначале мы должны отбросить некоторые предрассудки XIX столетия, лежавшие в основе гипотезы Адама Смита о мнимом пристрастии первобытного человека к прибыльным занятиям. Поскольку аксиома эта имела гораздо больше смысла в применении к ближайшему будущему, нежели к туманному прошлому, то она внушила его последователям чрезвычайно странный подход к ранней истории человечества. Фактические данные свидетельствовали, на первый взгляд, о том, что первобытному человеку была свойственна не капиталистическая, а как раз коммунистическая психология (позднее было доказано, что и это неверно). А потому экономические историки ограничивали свой научный интерес тем сравнительно коротким периодом истории, когда феномен обмена приобрел заметный размах, первобытная же экономика была низведена до уровня «предыстории». В итоге они невольно склонили чашу весов в пользу рыночной психологии, ибо в пределах относительно краткого периода — нескольких последних столетий — буквально все можно было истолковать как тенденцию к утверждению того, что в конце концов и утвердилось, т. е. рыночной системы, совершенно игнорируя при этом прочие тенденции, на время исчезнувшие из виду. Коррективом к подобного рода «близорукой перспективе» могло бы стать установление связей между экономической историей и социальной антропологией — прием, которого с упорством избегали.
Сегодня мы уже не можем идти по тому же пути. Привычка видеть в десяти последних тысячелетиях, как и во множестве первобытных обществ, простую прелюдию к подлинной истории нашей цивилизации, которая началась-де примерно в одно время с публикацией «Богатства народов» (1776), является, мягко говоря, старомодной. Именно этот эпизод и завершился в наши дни, и теперь, пытаясь осмыслить альтернативы будущего, мы должны подавлять свою естественную склонность следовать пристрастиям наших отцов. Но то самое предубеждение, которое заставило современников Адама Смита видеть в первобытном человеке активного участника операций обмена, сделало их преемников совершенно к нему равнодушными, ибо теперь выяснилось, что первобытный человек не предавался всей душой этой похвальной страсти. Традицию классических экономистов, пытавшихся обосновать закон рынка мнимыми склонностями «естественного человека», сменила полная утрата интереса к культурам «нецивилизованного человека», как якобы неспособным помочь нам в анализе проблем современной эпохи.
Столь субъективный подход к первобытным цивилизациям должен быть чужд настоящему ученому. Различия между цивилизованными и «нецивилизованными» народами, особенно в экономической области, сильно преувеличены. Как утверждают историки, формы хозяйственной жизни в европейской деревне вплоть до недавних времен не слишком отличались от того, что они собой представляли несколько тысяч лет назад. С момента появления плуга (по существу — мотыги, которую тащили животные) и до начала новейшей эпохи на большей части Западной и Центральной Европы не происходило никаких серьезных перемен в агротехнике. Прогресс цивилизации в этом регионе был по преимуществу политическим,
Недавние изыскания историков и антропологов привели к замечательному открытию: экономическая деятельность человека, как правило, полностью подчинена общей системе его социальных связей. Человек действует не для того, чтобы обеспечить свои личные интересы в сфере владения материальными благами, он стремится гарантировать свой социальный статус, свои социальные права, свои социальные преимущества. Материальные же предметы он ценит лишь постольку, поскольку они служат этой цели. Ни процесс производства, ни процесс распределения не связаны с какими-либо особыми экономическими интересами вплане владения вещами/ но каждый отдельный этап, каждый шаг в этих процессах строго обусловлен целым рядом социальных интересов, которые в конечном счете и гарантируют то, что необходимый шаг будет сделан. В небольшой общине охотников или рыбаков и в гигантской деспотии интересы эти могут быть весьма несходными, однако всюду экономическая система приводится в действие неэкономическими мотивами.
Все это нетрудно объяснить с точки зрения борьбы за выживание. Возьмем, к примеру, племенное общество. Экономические интересы отдельного человека редко выходят в нем на первый план, ибо племя спасает всех членов от голода, пока оно само не становится жертвой какого-то бедствия, — но и в этом случае интересы племени подвергаются опасности не в индивидуальном, а в коллективном плане. Кроме того, важнейшую роль играет здесь необходимость сохранения социальных связей: во-первых, потому, что нарушая традиционные нормы чести или щедрости, индивид ставит себя вне общества и превращается в изгоя; во-вторых, потому, что все социальные обязательства являются в конечном счете взаимными и их выполнение лучше всего служит также и материальным интересам индивида. Подобный порядок вещей неизбежно оказывает на психику индивида мощное и постоянное воздействие, доходящее до того, что в очень многих (хотя далеко не во всех) случаях человек совершенно теряет способность сознавать последствия своих поступков с точки зрения личного, «материального» интереса. Данную психологическую установку укрепляют действия, часто совершаемые всей общиной, — например, употребление совместно добытой пищи или участие в разделе добычи после предпринятого всем племенем похода. Награда за щедрость в плане социального престижа столь высока, что любой иной принцип поведения, кроме полного бескорыстия, становится просто невыгодным. Особенности личного характера не играют здесь большой роли: человеческие доброта и злоба, альтруизм и эгоизм, великодушие и зависть в рамках одной системы ценностей могут проявляться с таким же успехом, как и в рамках другой. Не давать никому повода для зависти — это один из общепринятых принципов церемонии распределения, точно так же как и публичная похвала, подобающая трудолюбивому, искусному или в иных отношениях удачливому садовнику. Человеческие страсти, добрые и злые, никуда не исчезают, но просто направляются к неэкономическим целям. Ритуальная демонстрация изобилия до предела подстегивает соревнование, а обычай совместного общинного труда доводит до высшего уровня его количественные и качественные стандарты. Совершение всех операций обмена в качестве актов добровольного дарения, за которыми должен последовать ответный дар, хотя и не всегда со стороны тех самых лиц, — процедура, в мельчайших деталях упорядоченная и идеально обеспеченная сложными формами публичности, магическими ритуалами, а также институтом «дуальности», соединяющим определенные группы людей взаимными обязательствами, — само по себе должно объяснить нам отсутствие в подобном обществе всякого понятия о корысти и даже о богатстве (кроме того богатства, которое заключается в обладании предметами, традиционно повышающими социальный престиж индивида).
В этом беглом обзоре главных особенностей западно-меланезийского общества мы оставили в стороне его половую и территориальную организацию, на которую обычай, закон, магия и религия также оказывают свое воздействие; мы лишь попытались продемонстрировать, каким образом так называемые «экономические мотивы» порождаются общим контекстом социальной жизни. Ведь современные этнографы согласны между собой только в одном, отрицательном пункте: отсутствие в подобных обществах личной выгоды, принципа работы за вознаграждение, принципа наименьших усилий, а главное — отсутствие принципа какого-либо особого, самостоятельного института, основанного на экономических мотивах. Но тогда каким же образом обеспечивается здесь порядок в производстве и распределении?
В самых общих чертах ответ на этот вопрос дают нам два принципа поведения, не связанные непосредственно с хозяйственной жизнью: взаимность и перераспределение. [15] У жителей островов Тробриан в Западной Меланезии, которые могут для нас послужить примером экономики подобного типа, принцип взаимности действует главным образом в сфере половой организации общества, т. е. семьи и родственных связей, а принцип перераспределения касается преимущественно тех, кто находится под властью вождя и, следовательно, имеет территориальный характер. Рассмотрим эти принципы в отдельности.
15
См. примечания к источникам, с. 435–441. В настоящей главе широко используются работы Малиновского и Турнвальда.