Великая замятня
Шрифт:
Большая часть инвентаря, борон, жаток, молотят, телег, передков, саней была свезена в одно место и брошена под открытым небом, завалена в первую же зиму снегом и стала непригодна ко второй весне. Зерно, наспех собранное в амбары с худыми крышами, промокло, загорелось и полностью пропало в двух амбарах из пяти. Искали виновных выезжавшие следователи и, не найдя их, угоняли в заключение невиновных, часто менявшихся кладовщиков. Сливочное масло, отобранное у выселенных и свезенное в амбар, в оттепель по весне вытекало сквозь щели в его полу и разлилось по улице на радость бродящим голодным собакам и свиньям.
Над селом подолгу и почасту стояла небывалая до сих пор зловещая мгла, которая днями шипела над головами прохожих странными, тихими, ползучими грозами. Наступившая весна была почти безмолвна: многие певчие птицы почему-то не прилетали или обошли стороной злополучное село. А еще до того как зазеленела трава на солнцепеках, собралась как-то ранним утром большая стая домашних белых гусей (говорили, что якобы парамоновских!) на горушку да долго горланила, видимо, созывая зачем-то всех своих сородичей.
Не прошло и двух месяцев после еще не закончившегося штурма крестьянства — небывалого за всю его историю завоевания, как появились окружные тройки из ОГПУ, РКИ и прокуратуры для рассмотрения жалоб о раскулаченных и возвращении им имущества. По решению такой тройки вернулись из ссылки, как незаконно выселенные, четыре семьи: две Телегинских, а затем Черданцевых и Новиковых. Имущество им не вернули: оно было разворовано, растащено, изношено, прожито — и пойди найди его теперь! В семье Новиковых отец не вернулся. Он был замучен пытками за то, что не сознавался в школьном поджоге, которого, все знали, он не совершал, а был в нем оговорен злоумышленниками. Школа тогда размещалась в кулацком телегинском доме, и сожгла его сторожиха-истопник. Вновь испеченные следователи ОГПУ во главе со своим районным начальником Дударевым сажали Самсона Трифоновича Новикова голым на снег и подолгу так его держали в жестокий мороз! Высокому, статному, кроткому, с окладистой бородой крестьянину палачи кричали: «Мы те покажем жись — ишь грамотный!» Да пытку ту подсказал им односельчанин активист, что сопровождал Самсона Трифоновича в ОГПУ и люто ненавидевший его за грамотность!
Вернувшиеся из Нарымского спецокруга ссыльные иногда близким рассказывали шепотом (я сам то же узнал в 60—70-е годы от живых выселенцев в Архангельской и Вологодской областях), что везли их на баржах и выбрасывали на лесные и болотистые берега рек, где они должны были на «правах колхозов» своими руками создать себе жилье, раскорчевать лес, осушить болота, построить хозяйственные постройки. Через год или даже к весне после осенней высадки на эти берега сохранялась в живых только половина привезенных. Особенно гибли старики и дети. Выжило же в местах спецпоселений не более одной пятой от прибывших. И все время, пока они находились в изгоне, их взоры обращались на юг, к своим землям, к родным могилам и пепелищам, глаза их не просыхали от слез! Силами 100—120 семей спецпереселенцев строился поселок, включавший 15 жилых бараков, здание комендатуры, скотный двор на 30 голов, тесовый и бревенчатый склады, пожарный сарай и общественную баню. Постоянный надзор, запрещение выезда и передвижений, отметки, ежедневные нормы труда и продуктов питания — все как в подлинном концлагере, который и призван был ликвидировать кулаков как класс!
А там, на родине, куда они убежали бы хоть с завязанными глазами, никто уже не мешал огромной своре «посадников да нарядчиков» из села, района, округа, края строить колхоз не столь высочайшей формы, как коммуна, но чуть пониже — артельной. В границах разбежавшейся коммуны «Гигант», то есть из тех же 11 сел и деревень, почитай, в округе с радиусом в 25—30 километров, в муках, ненависти, насилии родился колхоз. Его контору разместили в центре этой округи, в сёла Елиново, чтоб начальству можно было обыденкой возвращаться из каждой деревни, прикрепленной к нему в удел. Председателями сельского Совета, и колхоза стали те, кто до колхоза и своим-то хозяйством не мог управлять и не знал толком крестьянского дела. Так, первым предколхоза стал некий Семидякин — из двадцатипятитысячников. Семенной фонд наскребли кое-как на одну треть посевных площадей: после сплошной чистки амбаров еще в 1928 году крестьяне никак не могли свести концы с концами в хлебе! Посевы по пару уже как два года не водились, сеяли на скорую руку под весновспашку. Из 500 гектаров, возделываемых до коллективизации, засеяли весной только около 200 гектаров, уморив на тяжелой работе без овса десяток хороших рабочих меринов. Сеяли рожь до самых июньских теплых дней, когда береза стояла в пышном зеленом уборе. Засеянная так поздно ярица не вызрела и была скошена на сено, а часть ушла под снег.
Бригадир, объезжая по утрам колхозников, стучал плетью в окна, зазывая на работу, а если не откликались, то слезал с коня, входил в дом и заливал топящуюся печь водой, оставляя детей на день голодными и холодными. Колхозная работа — прежде всего! Однако собранный урожай хлеба пришлось сдавать по распоряжению района, округа и края и даже семенной приказано было увезти. Село осталось к зиме без хлеба! Еще не сданную впопыхах в колхоз скотину продолжали забивать. На оставшихся во дворах коровах — по одной на семью — косили сено по ночам на лесных полянах да по берегам ручьев. Возили копны на себе. Голод стоял у ворот, но помогали старые запасы бобов, гороха, отрубей, овощей, кедровых орехов, спасал картофель! Да и мясо еще раздавали от забоя скота почти даром, чтоб не пропадало. Дрова возили тоже на себе: не надо было клянчить и унижаться лишний раз у бригадира, прося лошадь, принадлежавшую год назад просителю. Потиху начали (растаскивать брошенные кулацкие сараи, амбары В дома. Пережили зиму — плохо, голодно, лихо, надрывно, так что кости да кожа остались — все малым ребятишкам отдавали. Но весной 1932 года дружно сеяли хлеб, выпросив семена в районе, а тот — в округе; пололи его, косили споро-пырейные луга, бабы выкладывались, кто любил работу, гоня трехметровые прокосы. Многие надеялись, что все это временно, что жизнь наладится,
В конце августа 1933 года едва ли достигшие двадцати лет парни-колхозники Никита, Астафий, Филипп, Санька, Степан, Ахромей набрали ночью в поле по торбе ржаных колосков и принесли домой, чтоб накормить умирающих матерей и детей (уж более двух лет хлеб во рту не бывал!). Но их сверстник Андриан их выдал. Всем дали по 7 лет лагерей! Никто не вернулся — все погибли там, за исключением Степана, который пришел больным, немного поболел и умер. Не приняли судьи во внимание и того, что умирали родные и что принесли они колоски ржи не столько для еды, как для запаха в дому, Один из «колосковых» говорил на суде: «Бабушка заказала принести хоть пучок колосков под божницу для запаху, а мы и решили принести по торбе, чтоб его больше было!» Безучастны были судьи и начальство колхоза и сельского Совета к этому заявлению, хотя сами исподтишка не торбами тащили, а мешками! Василиса Пушкарева возила из села хлеб колхозный на подводах по госпоставкам в город за 200 км и в пути как-то взяла ведро овса. Принесла его на мельницу для размола, но мельник сказал об этом председателю, а тот подал в суд, и дали ей год лагерей. Отсидела и, идя домой, дорогой утонула в половодье, спасаясь на льдине. Сироты многие шли по миру, как стаи заброшенных щенят, и мерли как мухи. Вернувшиеся из ссылки «незаконные кулаки» говорили, что там, в лагерях, при комендатуре, изредка скудный паек, но давали, а тут и того нет!
И не было недели, чтобы не являлись в село на откормленных лошадях уполномоченные разных рангов и представители райкома, райисполкома, ОГПУ, райземотдела и т. п. Говаривали, что только в здании бывшего волостного правления, где теперь размещался райком и райисполком, и в соседних домах сидело более сотни человек начальников! Ублажали их колхозные и сельсоветовские руководители, загружая на обратный путь припасами из кладовых, поили и кормили да по ночам женщин им водили. Не гнушались они даже насилием: девица ли была перед ними, женщина ли многодетная или солдатка…
По сообщениям газет, каким-то «колхозцентром» на самом «верху» была установлена еще в 1931 году в колхозах «сдельщина» в виде трудодня. Пришла она и в колхоз им. Громова. Колхозники в сущность «трудодня» толком никак не могли вникнуть. Бухгалтер на собрании разъяснял, что ежели ты сторож, уборщица, погонщик, подросток (!), то тебе, проработавшему 10 часов, запишут 1 трудодень, а ежели ты работник по посеву, то получишь 1,25 трудодня. Будучи пастухом, трактористом, рулевым, возчиком — 1,45, грузчиком, землекопом — 1,65, а кузнецом, печником — 2 трудодня.
— Ну, а ты, Григорий Семенович, как счетовод наш, сколько же трудодней себе запишешь? — спрашивали из передних рядов.
— Я-то — два с половиной, а вот председателю положено — три!— отвечал, не глядя в зал, бухгалтер,
— А как, в толк не возьмем, с оплатой этих трудодней? Кто трудодни, энти трудовыходы, будет записывать? — кричали из прихожей бывшего новиковского дома.
— А как я на этот трудодень прокормлю всех-то — у меня их мал мала меньше — девять душ со стариками? — рассуждал маленький сгорбленный мужик, стоя у косяка.— Да женка чуть ноги волочит!