Великие судьбы русской поэзии: XIX век
Шрифт:
Есть тут, впрочем, и личные счёты Тютчева с Вяземским. Именно в ответ на некие остроты старшего друга над его припозднившимся амуром поэт делает свой выпад: «И старческой любви позорней сварливый старческий задор…» Впрочем, страницу, чреватую скандалом, удалось изъять ещё до поступления сборника в продажу. Если первая книжка 1854 года имела успех, то вторая 1868 года, уже последняя, раскупалась крайне слабо. «Новые гости» пришли и сели «за уготованный им пир». Новые идеи, привнесённые Белинским, Герценом, Чернышевским и Добролюбовым владели теперь умами. Тютчевская приверженность монархии была несусветным анахронизмом, а его симпатии к Муравьёву-вешателю
И тем не менее издание, предпринятое сыном Тютчева, было уже тем хорошо, что двадцатидвухлетний Иван Фёдорович, может быть, впервые взял на себя ответственность за отцовскую славу и попытался ей посодействовать. В дальнейшем, когда Иван Фёдорович, женившись, станет хозяином Мурановского дома, он уже весьма серьёзно и основательно займётся проблемой увековечения имени отца и превратит новое своё жилище в музей двух, может быть, самых мудрых русских поэтов – Фёдора Ивановича Тютчева и Евгения Абрамовича Боратынского.
В печальную пору жизненного заката поэт не мог не ощущать некоторого разочарования в своих утопических надеждах на абсолютизм российского самодержавия, свершения которого уже не однажды на его глазах оборачивались абсолютной глупостью. Всё дальше и дальше отходил он от имперских упований, связанных с Россией, всё дальше и дальше от её сановников, которых всё чаще и чаще именовал «кретинами» и «мерзавцами». Более того, в некоторые моменты, покидая сферу своих идеальных мечтаний, недавний пророк монархического триумфа становился оракулом революционных кошмаров: «…нельзя не предощутить близкого и неминуемого конца этой ужасной бессмыслицы, ужасной и шутовской вместе, этого заставляющего то смеяться, то скрежетать зубами противоречия между людьми и делом, между тем, что есть и что должно бы быть, – одним словом, невозможно не предощутить переворота, который сметёт всю эту ветошь и всё это бесчестие».
Последние годы жизни поэта были отравлены болезнями, тоской по Денисьевой и утратами. Умирает брат Николай, умирают дочь Мария и сын Дмитрий. И вот, что значит Божье благословение: в двух последних браках Тютчева – с Эрнестиной Теодоровной Дёрнберг и Еленой Александровной Денисьевой, построенных на измене, из троих детей, родившихся в каждом, уже тогда умерло по двое, а из шестерых от первого благословенного чистого брака все ещё были живы.
После смерти Лёли Тютчев снова потянулся к своей жене, но мудрено было ему в этой чрезвычайно разумной и даже чуть ироничной женщине найти восполнение утраченных эмоциональных бурь. Фёдора Ивановича расстраивало и то, что с нею не было возможности поговорить о своей потере, на которую он так любил жаловаться даже едва знакомым людям.
НАКАНУНЕ ГОДОВЩИНЫ 4 АВГУСТА 1864 Г.
Вот бреду я вдоль большой дорогиВ тихом свете гаснущего дня…Тяжело мне, замирают ноги…Друг мой милый, видишь ли меня?Все темней, темнее над землёю —Улетел последний отблеск дня…Вот тот мир, где жили мы с тобою,АнгелКак-то в письме к Мари, сестре своей последней любви, Фёдор Иванович признался, что «с той поры не было ни одного дня, который бы я не начинал без некоторого изумления, как человек продолжает жить, хотя ему отрубили голову и вырвали сердце». Когда-то, после смерти первой жены, у поэта было это же ощущение невозможности жить «с отрубленной головой». О том, сколь невосполнима для него была утрата Денисьевой, ещё красноречивее свидетельствует другое письмо, написанное им сразу после смерти Лёли: «Что я без неё? Это тоска невыразимая, нездешняя. Знаете ли вы, что уже 15 лет тому назад я бы подпал ей, если бы не она. Только она одна, вдохнув, вложила в мою вялую отжившую душу свою душу, бесконечно живую, бесконечно любящую, только этим могла она отсрочить роковой исход. Теперь же она, она сама стала для меня этой неумолимой всесокрушающей тоской».
Такие редкие душевные качества Тютчева, как бескорыстие, отсутствие не только тщеславия, но и честолюбия, лишали его самых обыкновенных и, как правило, наиболее сильных жизненных мотивировок. Трудиться ради хлеба насущного и бороться за существование своей семьи ему тоже не приходилось: всё это ложилось грузом забот и проблем на плечи сначала первой, а потом второй жены. Несомненная доброта Фёдора Ивановича тоже не могла быть заметным побудителем к действию, ибо имела могучий противовес – его лень, за которою были все преимущества.
Вот почему в зрелую пору единственно реальными приводами, способными к запуску жизненной активности Тютчева, были две наиболее сильные его страсти – женолюбие и любознательность. В силу того, что всякое конкретное приложение этих страстей со временем истощалось, поэт переходил от женщины к женщине, с непременным повышением их эмоционального градуса, и от созерцания к созерцанию, с непременным повышением их яркости и познавательной глубины. Ну а стихи, им написанные при этом, были не чем иным, как поэтической хроникой его душевных состояний на этом пути.
Что же кроется за этими стихами? То же самое, что и за всякими другими, если они подлинны, – душа поэта. А душу эту, конечно же, можно проецировать и на музыку, и на философию, и просто на жизнь её обладателя; и всё это будет интересно, как интересно звёздное небо во всех своих проекциях: астрономия, астрофизика, астрология. Вот почему любопытны все поэтические разборы стихотворений Тютчева, кому бы они ни принадлежали, но любопытны лишь как проявления собственного интеллекта исследователей.
Если же кому-то из авторов этих разборов вдруг померещилось, что они ухватили некую суть, некий реальный секрет поэзии, пускай поспешат воспользоваться этим секретом, нечто написать и убедиться, что ничего кроме вполне реальной чепухи из этой затеи не выйдет. Ибо и сами поэты никогда не знали никаких секретов, но запечатлевали только то, что им давалось свыше, и только тогда, когда давалось. Тут, конечно, не имеются в виду наипростейшие соображения, относящиеся к чисто ремесленной стороне дела. Впрочем, в творчестве Фёдора Ивановича этот внешний по отношению к его душевной работе и духовным прозрениям аспект если и присутствовал, то минимально.