Великий князь Михаил Тверской. Роман-эпоха
Шрифт:
Недалеко от входа в гридницу, на чистом месте, сутуло, недвижно сидел кто-то на мохнатом коньке, и Дмитрий мимоходом удивился: на княжеский двор верхоконных не пускали. Он вгляделся, сглотнул, замедлил шаг; колокола, яркость, синева, галки, снег, сосульки – все чуть заглохло, обесцветилось тоскливо: это был монгол.
Из-под лисьего малахая монгол смотрел мимо всех; скулы его лоснились, маленькая рука свободно держала повод, лисий хвост свешивался на синий шелк чапана, одетого поверх бараньей шубы. Мохнатая лошадка как вкопанная стояла, опустив морду; шерсть струпьями обледенела на брюхе, в нечесаном хвосте запуталась соломина.
Все это Дмитрий рассматривал,
А это был, верно, кто-нибудь из ордынских князей-нойонов – посол или знатный баскак.
«Чего ему надо? Вот возьму и посмотрю в глаза!»
Но он не смел, и знакомое бессилие толкнуло гнев, гнев подымался, освобождал, горячо затоплял, прихлынул к щекам и прорвался наконец через расширившиеся зрачки: Дмитрий вздернул голову и глянул под малахай, под надбровья.
Хищно, неуловимо метнулся навстречу твердый зрачок и мгновенно встал на место, спрятался в припухшей узкости. Плоскоскулое лицо осталось бесстрастно-презрительным, только нижняя губа слегка оттопырилась.
Монгольская лошадь раскорячилась и стала мочиться; желтая струя разъедала чистый снег.
Дмитрий скованно прошел мимо, в темноте сеней ощупал зачем-то грудь под шубой: хлипко, сорвано стучало там, не смирялось, болело. «Родимчик, – сказал он губами, – родимчик…»
В столовой палате рассаживались, переговаривались оживленно. В глубоких мисках дымилась горячая уха; стерляжий жир плавал блестками поверху. Резко запахло конской мочой, паутинной пленкой затянуло свет, людей и вещи – все стало скучным, одинаковым. Дмитрия затошнило. Он отодвинул хлеб, поставил локти на стол, сцепил пальцы так, что побелели костяшки. Никто не должен знать, что с ним.
– Ешь, княжич, до вечера далеко! – сказал кто-то ласково, но он не слышал ни голоса, ни хлюпанья Алексашки, который рядом, обжигаясь, хлебал густую стерляжью уху.
Когда последние спины важного шествия скрылись в полутьме сеней, монгол чуть мотнул огромной головой, и один из его нукеров отделился от стены, неслышно подъехал сзади.
– Кто этот мальчик в лазоревой шубе? – спросил монгол, не оборачиваясь.
– Сын тверского князя Дмитрий, – ответил нукер, улыбчиво оскаливаясь по привычке. Он подождал немного и, ловко пятя лошадь поводьями, отъехал обратно к стене.
Монгол все стоял по-прежнему, не шевелясь, хотя у него покусывало скулы и мерзли пальцы в сапогах: он ждал, когда разойдется челядь, чтобы народ не подумал, что он, Арудай, посол золотоордынского джихангира Тохтая, стоял здесь из пустого любопытства. Что ему, монголу и нойону, в том, как кучка урусутских попов будет спорить за лучшее место. Он все уже знал и так: еще на Воре его догнал гонец московского баскака и передал суть дела. Но Арудай хотел потом доложить джихангиру, что он увидел собственными глазами. Хотя здесь он пока ничего не увидел интересного, кроме темного немигающего взгляда этого мальчишки. Арудай прищурился на снег, но взгляд этот не пропадал: из белого расширялись, наливались глубинной синей угрозой недетские глаза на бледном треугольнике худенького лица. Недетские, недрогнувшие, даже и нечеловеческие, а как у ночных мангусов, которых нельзя убить.
Арудай задумчиво посвистел. Дело было не в их ненависти или дерзости: этого он навидался вдоволь, и даже у детей. Дело было в том, что они не пропадали. «Может быть, он умеет напускать
– Это старший сын Михаила? – спросил он толмача-уйгура, когда они медленно ехали к баскакскому подворью через торопливо расступавшийся народ.
– Старший, – ответил уйгур негромко и оглянулся, хотя здесь вряд ли кто-нибудь понимал по-монгольски. «Говорят, он похож на отца», – хотел он добавить, чтобы выведать мысли Арудая, но не решился.
Они проехали только площадь – до ворот переяславского баскака Картахана рукой подать. Баскаки жили на княжеском дворе еще по указу Менгу-Тимура, внука Бату-хана. «Уши и глаза джихангира», – звали их, и Арудай это хорошо знал. Поэтому, хотя по роду он был выше Картахана, соскочил с коня, не доезжая до крыльца, и, косолапя, прошел оставшиеся десять шагов.
С этого крыльца хорошо была видна соборная площадь, но Арудай нарочно выехал сегодня с нукерами, чтобы лишний раз напомнить урусутам, что это запрещено всем, кроме монголов. И сейчас он был бы совсем доволен, потому что видел, что урусуты поняли его, если бы не боялся заболеть после странного немигающего взгляда этого взрослого ребенка. Ему хотелось бы выдавить эти темные глаза на снег, но он боялся, что они и оттуда будут испытывать его, жить.
После обеда Алексашка запросился на двор и пошел с Деденей. Чей-то щенок увязался за ними. В бревенчатом тупике у вала стояли в сугробах бочки со смолой, и там Алексашка стал возиться со щенком – отнимать у него варежку. Щенок притворно рычал, прижав уши, тянул, упирался, Алексашкахохотал, кружился с ним, размешивая сыпучий снег, а Деденя терпеливо ждал.
Щенок оторвался от варежки и упал на бок, смешно перебирая толстыми лапами. Алексашка похлопал его по голому нежному пузу, взял на руки, и щенок быстро, благодарно облизал ему нос, глаз, подбородок; щенок был серый с белым, а пятачок – черный, холодный, а язык – горячий; Алексашка запустил пальцы в плотный, как войлок, подшерсток, ощутил, как бьется маленькое собачье сердце.
– Пора, княжич, пора, – бубнил Деденя, – уже в собор пошли, вон и бояре тронулись, брось пса!
– Мой, мой пес! – кричал Алексашка, смеясь.
Он обхватил щенка поперек, пронес несколько шагов и рухнул с ним в сугроб. Там он возился, рычал на четвереньках на щенка, а тот трепал его за шапку.
Деденя поднял Алексашку и стал выбивать снег из шубы. Капли таяли на раскрасневшихся щеках Алексашки, он облизывал их, отбивался. До самого собора щенок бежал за ним, и Алексашка упрашивал его не гнать.
II
В Спасском соборе было холодно, но светло; сквозь солнечные столбы прозрачно пылали толстые свечи, тлели нити в бисерном шитье. Было чисто и необыкновенно от черного – монашеских одежд, белого – снега в окнах, алого – княжеских ковров на плитах. И от холода высоты под куполом.