Великий князь Михаил Тверской. Роман-эпоха
Шрифт:
Такого дня еще не было в Переяславле.
Дмитрий сидел на хорах с мирянами, на западе. А на востоке по храму рассаживались на скамьях епископы. Бесшумные тени пересекали цветные фрески: тени от свечей – тонкие, дрожащие, тени от окон – голубые, прохладные, – все они лучевидно сходились в круг в центре собора, и Дмитрий смотрел, как они перекрещивались, скользили, а потом замерли, и сам он замер.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! – И тени разошлись из центра, взмыли – все встали и запели: – Творче и Создателю всяческих, Боже, дела рук наших, к славе Твоей начинаемая, Твоим благословением спешно исправи…
Пели
Потом все сели, и это пропало, и тени опять собрались в центр круга, а одна – длинная и густая – перечеркнула их, головой достала до порога; на амвон вышел высокий лилово-золотистый грек с траурными глазами. Сзади него бледно-огненной бахромой колебались свечи, и, когда он поднял руку, тень метнулась по своду. Грек развернул свиток с печатями, поцеловал его и звучно возгласил по-гречески:
– «Хиэротате метрополита… хюпертимо, агапете ката кюрйон адэльфэтэс хемоя метриотетос кай сильсюллейтурге шхарис эй екай эйренэ пара Теу киеротети». («Преосвященный митрополит… возлюбленный по Господу брат и сослужитель нашей мерности, благодать и мир от Бога да будут с твоим сиятельством…»)
Дмитрий закрыл глаза, чтобы лучше понять музыку эллинской речи: в багровой темноте под веками она текла равномерно, бронзово, в ней звучала красота древности, не наше, тайное византийское богатство. Даже Алексашка перестал ерзать – тоже слушал кимвальный речитатив послания, посапывал тихонько. В нем еще лежал, свернувшись клубочком, теплый молочный щенок с нежным пузом, и от этого было Алексашке покойно, как дома.
– «Послание Афанасия, Патриарха Вселенского и Константинопольского, митрополиту Киевскому и всея Руси Петру и князю великому всея Руси Михаилу…» – провозгласил грек по-русски.
И Дмитрий открыл глаза: посол патриарший начал читать верительные грамоты:
– «…Озабоченный миром и согласием всех членов Церкви, долженствующих быть единым телом, а с тем вместе стараясь уничтожить соблазны…»
В черных жестких волосах грека чуть пробивалась проседь, щеки, точно прокопченные, западали ямами, брови сдвинуты неподкупно. Но читал он что-то длинное и скучное:
– «…По совету об этом деле с состоящими при нас преосвященными архиереями… и с согласия на то святаго моего самодержца, который избрал епископа Халкидонского Феофила, а также дикеофилакса нашей Святейшей Великой Церкви, нарочитого мужа кир Георгия Педрика, диакона, людей благоговейных, имеющих знание священных канонов и заслуживающих доверия, и послал их на Русь апокрисариями для произведения расследования по делу…»
Дмитрий сдержанно вздохнул. Из узкого окна-проруби зимний луч пересекал гулкую полудрему, высвечивал внизу знакомое, непроницаемое сейчас лицо епископа Андрея и дымным пятном уходил в серебро подсвечника. Дневной луч был бледен, но свеж и понятен.
– «…И они должны, прибывши на Русь, созвать тамошних боголюбивых епископов, а также благороднейших великих князей…»
«Почему греки – и созвать нас? Вот и созвали; вон Андрей и Симеон Ростовский, а этого я не знаю, а вон игумен Никитского, я его знаю. А это кто? А вон князь, и я – тоже князь, все мы, хорошо, что созвали… Так прекрасно, что все мы… Откуда
Дмитрий кутался в новый суконный плащ – алый на куньем меху.
– «…По окончании расследования, которое должно производиться апокрисариями беспристрастно, как перед очами Самого Бога, пусть составлена будет удостоверенная запись о всех пунктах этого дела, дабы, когда наши апокрисарии вернутся, состоялось соборное решение, согласно с божественными и соборными канонами.
В утверждение сего и издано настоящее соборное деяние, занесенное в соборный кодекс месяца января 19 дня 6819 года».
Дикеофилакс Греческой Церкви Георгий Педрик свернул свиток, и тени – серые и голубые – опять задвигались по стенам, а люди переглянулись и расслабились. Только епископ Андрей неподвижно смотрел на серебряное пятно, в которое впитывался дневной свет, словно ждал оттуда неизбежной беды, и Дмитрий на расстоянии ощутил это как некую неподвижную нерешенную тяжесть, неуместную в этом святом и прекрасном соборе.
Крепкие, как лесные орехи, глаза Андрея ни разу не сморгнули, у скулы затвердел желвачок. Это маленькое затвердение выдавало в Андрее его литовское лесное упорство. Руки, сильные, короткопалые, были сложены на коленях, свечи высвечивали золотистую щетинку. Мелькнула отогревшаяся муха, села на правую руку, поползла по розовому шраму – от большого пальца под рукав, но рука не сдвинулась. Дмитрию захотелось согнать муху, он знал от отца об этом шраме: давным-давно литовский князь Довмонт бежал от своих во Псков, а потом из Пскова напал на своих и пленил тетку свою Евпраксию, мать Андрея. «Тогда ему было, как мне, двенадцать, а он мать мечом защищал, и руку ему рассекли! Да, мне бы меч, и я бы…» Потом Андрей вырос, крестился и стал епископом, а мать его ушла в монастырь, а отец – князь литовский Герден – так и погиб некрещеный, язычником, – убили его новгородцы в сече.
Именно за это еще больше любил Дмитрий Андрея. «Литву и татары боятся», – подумал он с завистью, разглядывая крепкую широкую руку, по которой все ползала муха.
…Паутинная жаркая мгла в небе, тусклые перезревшие травы, печет затылок. Мухи ползают по бесстыдно заголенной спине, по белой коже. Кони косятся, пылит зловонно пылью, пересохло в горле, но противно вздохнуть. Тела этого при дороге нельзя ни отпеть, ни закопать. «Поднял руку на воинов Великого и Непобедимого!» – кричали бирючи на торгу в Кашине. Маленький страх – голый сморчок-человечек с крысиным хвостом – протухал у Дмитрия за пазухой, отравлял все до поднебесья, как гриб-домовик. А когда рука тянулась его выбросить, разрастался нелепый ужас. «Да воскреснет Бог, и да расточатся врази Его!»
Господи, всегда ОН все испортит!
Дмитрий тряхнул головой, муха снялась, улетела мимо света в темноту. По-прежнему что-то читал грек, от горячего воска отпотевали стены, голос одиноко бродил в пустоте сводов:
– «Богом прославленному и благочестивому сыну духовного нашего смирения Михаилу, великому князю всея Руси».
– Про что это он? – обернулся Дмитрий к Борису Норовитому, ближнему советнику отца, но тот только сморщил брови, отмахнулся: «Погоди!»
Алексашка дремал, уронив голову, Дмитрий нехотя ткнул его локтем. Брат встрепенулся, поморгал, улыбнулся.