Великий князь Михаил Тверской. Роман-эпоха
Шрифт:
Андрей Городецкий, сын Александра Невского, сидел на кошме по-татарски, угрюмо смотрел на груду углей. Он не ответил.
– И вы своих богов не видите, – не выдержал Даниил Московский.
Оккодай поднял палец:
– Не видим? Видим. Сейчас покажем.
Это Иван запомнил.
По хлопку Оккодая в юрте расчистили место, расшевелили жаркие уголья. Тогда Иван заметил старичка в лисьей шубе мехом наружу. Мех был вытерт местами до мездры, а рукава по локоть засалены. Старичок-азиат, голобородый, с вывернутыми веками, смотрел в огонь бессмысленными
Угли медленно гасли. Темно-багровые лица глядели из черноты розовыми белками; шаман стал ударять бубном о землю вокруг себя, не вставая, ловко поворачиваясь; безногая тень его кривлялась по сторонам, морозная земля дребезжала, гудела, отзывалась утробой. Прошло много времени. Потом Иван заметил, как на чистое блюдо выложили кусок вареного мяса и осторожно подвинули к шаману древком копья. Он, не переставая бить о землю, нагнулся, обнюхал мясо и вдруг так крикнул, что у Ивана волосы поднялись на затылке.
Шаман сидел, воздев костяные голые руки, и дрожал мелко, непрерывно, как лист под ветром, а из ночных туч сверху вернулся его крик, проник сквозь отверстие юрты, расслоился на отдельные крики-голоса, зааукался отовсюду и, завихряясь, уплотнился над очагом в дымную шерстистую фигуру, большеголовую, грудастую и безногую, как каменные бабы в степи. Баба медленно втягивалась в уголья, истончалась, и голоса стихали, уходили в жалобный вздох, погасли.
Иван помнил это и через двадцать лет.
Старикашка лежал, как мертвый, уткнувшись в золу. А на блюде вместо вареного мяса была собачья окоченевшая голова.
До коновязей шли в темноте, спотыкаясь, Андрей Городецкий то чертыхался, то крестился, Даниил вел за руку сына, молчал. Когда подсаживал Ивана в седло, сказал:
– Чего трясешься-то? – А у самого руки тряслись. И это Иван запомнил.
Он сидел сейчас совсем один в простывшей опочивальне, хотя рядом похрапывала жена. Серая дорожка от окна высвечивала голые колени. «Да, сам видел… В старину и у нас, говорят, чародеи силу имели, могли тебе дать что хочешь. Да и сейчас, говорят, есть. А что мне надо? Великое княжение? Через Юрия и Михаила – до звезды ближе! Я и сейчас князь, и город мой крепче Москвы. Власть? В чем блаженство человеков, если Бога нет?» – подумал он исподтишка, но остро, серьезно.
Тоска по-прежнему томила, но он к ней давно привык. «От тоски я и стараюсь, строю, устраиваю все, – сказал он себе прямо и усмехнулся. – А зачем? Нам, москвичам, великими князьями через тверских все равно не бывать: крепки старые законы». Он покачал головой: этой ночью он как бы обнажился перед собой, все сказал тайное, а облегчения не было. «В чем блаженство человеков?» Стало так скучно, что он встал – надо было что-то делать немедля. Это он тоже испытал.
«Пойду к Картахану».
Он на цыпочках босиком дошел до двери, приотворил, толкнул спящего холопа:
– Ступай
Потом бесшумно оделся, изо всех сил стараясь совершенно ни о чем не думать. Даже о том, как бы не разбудить Елену, которая была ревнива и не верила, когда он отлучался ночью по государственным делам.
Тайным лазом, через задний двор и конюшню, князь Иван Данилович прошел к боковой клети баскаковского терема.
Смахивало поземку с крыши, вроде бы брезжило, но от этого казалось еще темнее, безнадежнее.
В теплой избе на кошмах сидел разбуженный нукерами баскак переяславский Картахан и старался скрыть беспокойство в своем жирном, щекастом лице.
Иван Данилович толково, сухо объяснил ему, что может выйти из дерзости Арудая, и стал равнодушно рассматривать узоры на бухарском ковре.
Картахан долго ничего не отвечал, поперечно наморщив лоб, вертел у пояса толстыми пальцами, раздраженно следил, как рабы вносят столик с кубками и блюдом холодной баранины.
«Мои кубки и мед – мой», – подумал Иван Данилович.
Картахан поцокал языком и кивнул на поднос, приглашая. Но князь не хотел ни есть, ни пить.
«Хоть он и монгол, но не кровный: кровный не станет с вина начинать, а с кумыса, и не станет из наших кубков пить, и не станет пальцами вертеть. Вон у Юрия баскак, Кадьяк, – второй жены Тохтая племянник, – тот истинный нойон, чингисид, сразу видно».
Иван Данилович притворно зевнул, взял, пригубил кубок, чтоб не обидеть, и сел опять прямо, неподвижнее Картахана.
Наконец старый баскак сложил кончики пальцев и сказал:
– Бог на небе и Тохтай-хан над всеми землями – храбрость Божия. Не знаю я, что напишу великому и непобедимому из рода чингисидов: его глаза не должны утомляться безделицей и женскими сплетнями. – И он важно и хитро прищурился.
– Это не сплетни. Я сам это видел, сам и напишу в Орду, – спокойно сказал Иван Данилович.
– Пей, – предложил Картахан. – Я тебе верю, князь Иван, я тебя шибко люблю. Вот посмотри лучше.
Он достал из-за пазухи горсть серебра – монеты-лепесточки с арабскими плетеными письменами – и высыпал на кошму. Иван Данилович взял одну, повертел в пальцах – таких он еще не видывал. Картахан наблюдал за ним с удовольствием.
– Это нашего царства монета – удела Джучи, – сказал он. – В Сарае, в Золотой Орде, чеканили. Вот, читай: «Сарай богохранимый, 710 год гиджары». Вчера Арудай подарил. – И он доверительно улыбнулся, но глаза остались недоверчивыми. – Нам все купить можно, а не продашь – отнимем! – Он засмеялся, хлопая себя по коленям, – то была чисто монгольская шутка.
Иван Данилович вежливо улыбнулся, тихонько потрогал себя за бороду.
– Скажи, Картахан, вы, монголы, все народы захватили и всю мудрость их узнали, а сам ты много повидал на свете. Скажи: в чем блаженство человека?