Великий лес
Шрифт:
«Не должно бы, чтоб вор. Вроде ничего не понес. Значит…»
И в следующую минуту его словно молнией опекло — догадался обо всем.
«Это… Это кто-то от Клавдии…»
Забурлила, закипела в груди злоба.
«Пилип на войне, может, убит или ранен, а она, хлюндра, вона что… Осмелела! По ночам домой мужиков водит. Да так оно, видно, и есть, иначе кому бы тут еще ходить…»
Глянул на окна Пилиповой половины, заметил на темном фоне белую фигуру. Какое-то время она маячила в окне, потом исчезла.
«Она, она, хлюндра, — подумал с ненавистью. — Это ж надо, мало того, что путалась с кем попало и где попало,
Прикрыл калитку, запер ее на защелку. Медленно подался в хату. В сенях постоял в раздумье:
«А может, не откладывать, сейчас вот и зайти, сказать ей все, чтоб знала впредь, что делать, а чего не делать?»
Все же войти не осмелился.
«Ладно, на это день будет».
Резко рванул дверь своей половины, прошлепал привычным путем к кровати. Сбросил опорки, лег, укрылся постилкой.
«Вот шкура! — думал, заходясь от злости, Николай. — Пилип из хаты — так она тут же в хату хахаля… Вконец обнаглела…»
Так больше и не уснул, не сомкнул до самого утра глаз Николай в ту ночь.
XIV
И раньше, когда еще не было войны, Иван Дорошка имел обыкновение поздно засиживаться на работе. Мало ли что могло случиться, мало ли кто мог позвонить. А дела-то разные бывают. Одно можно отложить на завтра, а другое не отложишь, надо срочно делать. Да и вообще забот хватало. Как-никак в сельсовете — четыре деревни, четыре колхоза, да еще и завод с рабочим поселком, железнодорожная станция. Великий Лес и Гудов — вот они, под боком. А остальные деревни — Рудня, Поташня и Дрозды — отдаленные, глухие. Поедешь в любую из них с утра — только к вечеру вернешься. Пока с заявлениями разберешься, пока бумаги разные прочитаешь да подпишешь — глядишь и рабочий день давно кончился. Так было раньше. А теперь, с началом войны, Иван и вообще не уходил из сельсовета до сумерек. И то, собираясь домой, наказывал дежурной:
— Если что — зови меня…
В тот июльский день Иван тоже возвращался домой поздно. Только что над деревней прокатилась гроза — бурная, с громом и полыханием молний, со спорым, навесным ливнем. На тропке, по которой Иван привык ходить, здесь и там блестели лужи. Иван обходил их, некоторые, что поменьше, перешагивал, перепрыгивал. До хаты добрался уже затемно. Удивился, увидав у своей калитки директора школы Андрея Макаровича Сущеню. Жили они с директором в одном доме, через стену, но встречались редко — у Ивана свои дела, у директора — свои. А после того как Сущеня отдал приказ об исключении из школы Костика, они почти и совсем не виделись. Директор, вероятно, чувствовал вину перед Иваном Дорошкой, потому старался не попадаться на глаза, избегал трудного разговора. Иван же, догадываясь о том, какие мысли не дают покоя Андрею Макаровичу, тоже всячески уходил от встреч. Убеждать директора в том, что он, Иван, ничуть не обижен, не хотелось, ибо мог же Андрей Макарович и не проявить этакой принципиальности — оставить Костика в школе, не исключать. Тем более в конце учебного года, в девятом классе…
Иван поздоровался с Андреем Макаровичем
— Вы, вероятно, кого-то ждете? — спросил только ради того, чтобы сказать еще что-нибудь, не пройти молча, Иван Дорошка.
— Вас, — ответил прямо, хотя и пряча глаза в землю, Андрей Макарович.
— А в чем дело?
— Да… поговорить с вами, Иван Николаевич, хочу.
Андрей Макарович испытывал какую-то неловкость, продолжал смотреть не на Ивана, а себе под ноги. Чувствовал не то чтобы неловкость, а скорее отчужденность к Андрею Макаровичу и Иван.
— О чем же вы хотите со мной поговорить? — сдержанно, не выдавая своих чувств, спросил Иван.
— Да… о многом…
— Например?
— Знаете, что-то скребет на сердце, не дает покоя. Наверное, вы все же обиделись на меня.
— За что?
— За Костика.
— Гм… Почему вы так считаете?
— Вижу. По вас вижу. — Андрей Макарович не знал, куда девать руки. Они были у него как бы лишними, ненужными, он то опускал их, как ученик перед учителем, то хватался за пуговицы надетого внакидку пиджака, то опускал снова. — Но прошу меня понять — иначе поступить я не мог. Да и вы… Когда я пришел посоветоваться, предоставили мне полную свободу действий. Я вас правильно тогда понял?
— Правильно.
— Так чего же вы тогда обижаетесь?
— Откуда вы взяли, что я обижаюсь?
— Вижу, чувствую. А я… Словом, я не хотел бы, чтобы на меня кто-то носил обиду. Тем более вы, Иван Николаевич.
— Да я и не обижаюсь. Хотя… — Иван помолчал, прикидывая, как бы сказать так, чтоб и душой не покривить, и не задеть за больное Андрея Макаровича. — Представьте себя на моем месте. Директор школы приходит советоваться, что делать с младшим братом, к старшему, который к тому же председатель сельсовета… Что я… Что бы вы могли, будучи на моем месте, сказать?
— То же самое, что и вы…
— И ничуть не обиделись бы? Только честно — ничуть?
— Обиделся бы, — признался Андрей Макарович.
— И я обиделся. Вернее, досада взяла. Но не на вас — на себя. Забыл в своих каждодневных хлопотах о брате, не помогал ему…
— И самую малость, чуть-чуть, но обиделись и на меня.
Андрей Макарович поднял на Ивана Дорошку глаза, посмотрел из-под косматых бровей в упор. И Иван не мог больше скрывать:
— И самую малость обиделся на вас…
— Вот это я и хотел услышать. Поверьте, я исключил Костика единственно ради того, чтобы он взялся за ум, человеком стал. К тому же исключен он не насовсем. Осенью примем у него экзамены, и пусть кончает десятый класс… — Андрей Макарович потоптался на месте, покрутил пуговицу. — Как уж вышло, так вышло. Давайте не будем больше говорить на эту тему.
— Давайте.
— Ну вот и славно, что конфликт улажен. Можем спокойно поговорить о другом, о том, что сейчас волнует всех и каждого.
Был Андрей Макарович худ, сутул, высок ростом, говорил сейчас как бы сверху вниз, но с какой-то робостью, нерешительностью. Последнего за ним прежде не замечалось — всегда Андрей Макарович был уверен в себе, умел убедить собеседника, навязать свое мнение. «Неужели он со мною такой, потому что исключил Костика? А может… растерялся человек…» — подумал Иван Дорошка.
— Знаете… В беженцы мы с женой собрались.
— В беженцы? — удивился Иван Дорошка. — Чего это вдруг?