Великий лес
Шрифт:
Эти тревожные мысли не разогнала, не развеяла даже война. Потому что война была для Апанаса чем-то далеким, лично его, их семьи она не касалась. Идти в армию из их хаты было некому, а что до немцев… Апанас был уверен, ничуть не сомневался — Красная Армия разобьет немцев. И недели не пройдет — война кончится. И конечно же нашей победой.
У Апанаса было свое горе, и оно, это горе, заслоняло то, другое, общее для всех.
Шли дни, и боль у Апанаса то унималась, то опять вспыхивала с новой силой. Иной раз казалось: никакой трагедии не произошло. «Нельзя работать в сельсовете?
— Ничего, мама, как-нибудь проживем, — утешал, успокаивал в такие минуты Апанас не столько мать, которая смотрела на сына горестными, полными слез глазами, сколько самого себя. — Не пропадем!..
Но минуты успокоения сменялись минутами отчаянья. Возникало желание — ни дня не оставаться в деревне, уехать отсюда. Куда — Апанас не знал, лишь чувствовал — надо уехать. «Там, куда я уеду, никто про дядьку знать не будет, никто не попрекнет…»
Неудачи Красной Армии, наступление немцев встревожили, обеспокоили Апанаса. «Так, чего доброго, немцы и сюда, в Великий Лес, придут. А что, Минск вон, говорят, уже взяли, бои где-то под Смоленском. А придут немцы — что мне делать? Комсомолец, секретарем в сельсовете работал… Что меня вынудили уйти с должности, это… Этим не оправдаешься…»
И Апанас, ничего не говоря матери, стал готовить себя к тому, чтобы оставить Великий Лес. «Во-первых, под немцами не буду. А во-вторых… Случай, пожалуй, удобный: ухожу в беженцы. Там видно будет, как быть и что делать. Жаль, конечно, бросать мать, деревню. Но и здесь… Не оставаться же вечно изгоем, да еще если немцы…»
Намерение покинуть деревню, уйти в беженцы вызревало с каждым днем, обретало направленность и определенность. «Там никто меня знать не будет. Я буду таким же, как все…»
И однажды Апанас, собравшись с духом, сказал матери, чтобы собирала его в дорогу.
— В какую дорогу? — испуганно взглянула на сына мать.
— Пойду я…
— Куда ты пойдешь, сынок?
— Куда люди идут. — Чувствуя, что матери сказанного мало, добавил: — В беженцы.
Мать как стояла посреди хаты, так и запричитала:
— В какие беженцы, сыночек? Из дому, в такое беспокойное время…
Апанасу и самому не очень-то хотелось уходить, оставлять родной угол. Но решение было принято, и он сказал:
— Сюда немцы скоро заявятся.
— Откуда ты это взял? — вытаращила на сына заплаканные глаза мать. — А вдруг их не будет.
— Будут, — убежденно ответил Апанас.
— А если и будут, что ты тем немцам сделал, чтоб тебя расстреливать или вешать? — со слабой надеждой в голосе спросила мать.
— Я же, мама, комсомолец. Да и… в сельсовете работал.
— Но ведь из сельсовета… ты же… тебя…
И не нашла нужного слова, чтоб и правду сказать, и сына не обидеть.
— Немцы, мама, чужаки, лучше с ними не знаться, А говорить что-то, доказывать…
— Почему же? Если надо, так надо и говорить. И люди
— Нет, мама, — стоял на своем Апанас. — Пойду я. И мне лучше будет, и тебе…
Целый вечер проговорили мать с сыном. Он одно доказывал, она — другое. И не убедили друг дружку, каждый остался при своем мнении.
— Нельзя мне, мама, оставаться в Великом Лесе…
Мать тоже сознавала, понимала, что сыну лучше, конечно, не оставаться здесь, под немцами, лучше уйти куда-нибудь. Но и отпускать одного из дому не хотелось, ох как ей не хотелось!
— Куда ты? — плакала, обливалась слезами она. — Ну, пусть даже придут сюда немцы — будь что будет. А так… Сердце же мое кровью будет каждый день обливаться, я же спать не смогу, есть не смогу: где ты, что с тобой?..
Еще прошли в разговорах и день, и вечер, прежде чем Апанас, как ему показалось, убедил мать, что нельзя ему ждать немцев, надо трогаться в путь.
— А если немцы и туда доберутся, куда ты собрался?
— Дальше пойду. Советский Союз велик, места хватит, — уверенно отвечал сын.
— А вдруг и дотуда дойдут?
— Нет, мама, у немцев не так много людей, чтоб хватило их на всю нашу землю. Да и никто же по своей охоте фашистское ярмо на шею не станет надевать, бороться со сволочью будут…
Сшила мать Апанасу из нового полотна торбу, набила ее разной едой. И в один из дней чуть свет проводила сына за околицу. Долго стояла на дороге, смотрела, как сын уходит все дальше и дальше, долго и сын оборачивался, оглядывался — мать тоже отдалялась и отдалялась с каждым его шагом. Впереди у Апанаса была неизвестность, она и тревожила и манила. То же, что оставалось здесь, в Великом Лесе, нагоняло страх.
XVIII
Коров и лошадей выгоняли раненько, еще до восхода солнца. Кажется, не очень-то кому и говорили, что погонят в тыл, где немцев нет и докуда они вряд ли доберутся, чтобы потом, когда кончится война, пригнать их назад, — кажется, никто не болтал лишнего, а деревня откуда-то обо всем прослышала, узнала. И взрослые, и дети вышли из хат. Стояли семьями, каждая у своих ворот, смотрели, как бредут, копытят деревенскую улицу белянки да савраски, и каждый чуял: не увидит он больше ни этих коров, ни этих лошадей. Последний раз их видит. И коровы, лошади чуяли, видно, то же самое. Коровы время от времени принимались мычать, вытягивая далеко вперед и вверх головы; лошади рыли копытами землю, безутешно и тоскливо-тоскливо ржали. Кое-кто из великолесцев не выдерживал, спрашивал у пастуха Хомки, который, как и всегда, шел с длиннющей пугой-смолянкой позади стада:
— Ты хоть знаешь, куда гонишь, а?
— Куда скажут, туда и погоню, — неопределенно отвечал немногословный Хомка.
Вслед за колхозным стадом ехала подвода, на которой важно восседала, будто выбралась на ярмарку, Клавдия, жена Пилипа Дорошки, а рядом с ней — дочь Матея Хорика Надя. Правила лошадью Клавдия, как-то словно свысока посматривая на людей, вышедших на улицу. Лошадей гнали табуном следом за коровами, покачиваясь в седлах, одноглазый конюх Базыль Романюк и его помощник низкорослый, болезненный Федька.