Венок на могилу Льва Толстого
Шрифт:
И снова:
– Жил так – так и в гроб положили: извините, синие порточки надели, рубашку красную… Как у простого мужика порточки, извините вы меня, и рубашка и больше ничего…
Приехали на станцию Щёкино рано утром. До Ясной Поляны вёрст восемь.
Взяли ямщика на розвальнях, с бубенчиками, он закутал нас овчинным тулупом, и поехали…
А уж непогода какая! Так и мятёт мятель. Прямо в лицо бьёт снежная пыль, с дороги смело почти весь снег, и сани прыгают по шершавой, замёрзшей земле…
И всё хорошо. И снег, и ветер, и вьюга, и бубенцы, и запах овчинного тулупа, и свежий воздух, и простор, и небо…
Хорошо,
Вот уже несколько недель мир живёт в атмосфере какого-то чуда. В атмосфере бессмертия, показанного тленному, зарытому в мелочах миру. И стараешься не думать, а отдаваться этому чувству. Потому что от него свободно и радостно на душе, как бывало в редкие, «особенные» минуты в детстве… Когда сам для себя сочинял сказки, превращая все предметы в живые существа. И никто не знал об этом, и вот приводило в восторг, что один ты только видел и знаешь, что стол, лампа и стулья живут и разговаривают между собой.
Так и теперь. Точно во сне или в детстве, всё кругом оживало. Становилось большим и светлым. И чем дальше, в поле, в вьюгу увозил нас ямщик, тем сильнее было то сказочное чувство жизни…
Живой снег крутился в воздухе, об живую землю стучали полозья саней, живые белые берёзы одна за другой бежали нам навстречу…
А когда мы въехали в яснополянскую аллею, сошли с ямщика, бубенчики перестали звенеть, и тихо зашумели деревья, – казалось, вот сейчас дойдём ещё немного, ещё перейдём какую-то чёрточку и увидим настоящее, с глаз рассыплется какая-то зелёная завеса, заволакивающая мир туманом.
И вдруг точно по сердцу ударил кто. Грубо толкнул: проснись, мол, эй!..
Перед глазами яснополянский дом…
Тюрьма.
Это не «символ», не «иносказание». Не «так себе», «публицистическая фраза».
Нет – тюрьма. Неуклюжее, тяжёлое двухэтажное белое здание с маленькими некрашеными окнами. И деревья точно отшатнулись от него, отодвинулись. А кругом какая-то пустота. Эта пустота – невидимые стены тюрьмы.
Поскорей прошли мимо. По узкой протоптанной дорожке. В лес, в поле. Это дорога к могиле.
Говорят, по этой дороге Лев Николаевич ходил купаться. А то место, где положили его в землю, – было его любимым местом уединённой молитвы.
Здесь он жил. Жил один. Этой жизни в нём не знали ни родные, ни друзья, никто из людей. Никто, кроме Бога. Это была молитва. Самое сокровенное и самое великое, что было в его жизни [15]
Над могилой небольшой холм земли, зелёные ветки от венков, наполовину занёсенные снегом, – и шумят, шумят дубы, тесно обступившие вокруг могилы.
15
Ср. запись от 24 августа 1906: «Иногда молюсь в неурочное время самым простым образом, говорю: «Господи, помилуй», крещусь рукой, молюсь не мыслью, а одним чувством сознания своей зависимости от Бога. Советовать никому не стану, но для меня это хорошо. Сейчас так вздохнул молитвенно» (Толстой
Толстой молился здесь.
И тысячи людей будут теперь молиться на этом месте.
Странное, на первый взгляд, ощущение охватывает душу – точно один, невидимо встаёт, какой-то таинственный монастырь. Скит.
И шум леса, и тишина, и дорога в лес, и встречные люди – всё производит какое-то «монастырское» впечатление.
Когда мы с Б<еневск>им прошли дальше, вглубь леса, мне показалось даже, что я вижу высокую белую стену. Зубчатую стену монастыря. Казалось, что сквозь деревья виднеется дальний холм. Но если бы здесь, действительно, оказалась монастырская стена, – не было бы ничего по существу «удивительного»:
Так это «подходило» бы.
Мне думается, в те далёкие времена, когда умирали великие отшельники и около их могил ещё не было шумных «монастырей», вот так же чувствовалось, что «монастырь незримый», «святой» подымается над могилой.
Особенным, «монастырским», зовущим каким-то шумом шумел лес, по-»монастырски» мягко и тихо падал снег, на всём печать тишины и радости.
И народ, чуткий к таким настроениям, понял уже это сродство великих христианских отшельников с «отлучённым от церкви» Львом Толстым: ямщик сказал И. А. дорогой:
– Скоро на святой могиле земли не останется – всю разберут.
«Святая могила», «святой колодец», «святой источник»… И надо всем этим невидимый святой монастырь…
«Монастырское» впечатление от толстовской могилы, неожиданное с первого взгляда, имеет своё, глубокое основание.
Тут дело не во внешних вещах, а в самой сущности. И действительно, Толстой и христианские отшельники не есть нечто противоположное, а напротив, совершенно однородное по духу.
Но Церковь не поняла этого. За «вещами» не увидела души.
Если отбросить всё то, что Толстой в Церкви не признавал. И ясно представить себе чем он жил, его душевное, внутреннее отношение к Богу, к миру, к жизни. Представить себе не его «учение», а его психологию, его переживания, то жизненное «ощущение», которое он носил в своей душе, – словом, уничтожить то, что разделяло его с христианством-отшельничеством, – самая духовная основа его «я» окажется ничем не отличающейся от признанных Церковью святых.
Восприятие жизни как преходящего сна, постоянное напряжённое углубление в свою душу, дабы познать, что совершается в ней по воле Божьей и что по воле человеческой. Самоотречение, отдавание своей жизни – Его воле, и это постоянное тяготение индивидуальной, религиозной души к тихой, радостной жизни в Боге, среди природы, в лесу, куда не долетает ни шум, ни треск пустой мирской жизни… Всё это делает его братом великих пустынников.
Толстой своим путём, но пришёл к тому же, к чему приходили «старцы» «церковные», путём «выработанных» аскетических подвигов.