Верочка
Шрифт:
– Где ты откопал, cher Alexandre, этого Ткаченко? – начал дядя. – Он как-то вдруг воскрес!.. Воскресший Ткаченко! Это `a la Рокамболь! – пояснил он. – Послушай, что за намёки делало это грубое существо? Право, я ушам своим не верил… Ты точно влюблён? – спросил он вдруг таинственно и покровительственно, раскосив слегка глаза.
Я покраснел жарким румянцем.
– Не надо было говорить с ним об этом, – произнёс он. – Об этом ни с кем не говорят. Если же я заговорил… то… по необходимости…
Он отхлебнул из стакана и смотрел на меня.
Хоть мы
Мне захотелось быть великодушным, благородным, откровенным, правдивым, чтоб навсегда покончить со всей этой ложью и недосказанностью, чтоб развязать руки себе и дяде, чтоб скорее прошла эта непреодолимая и постыдная дрожь.
– Договаривайте, дядя, – вскричал я. – Вас интересует, кого я люблю? Да? Я люблю её, и вы любите её, и мы с вами столкнулись… Не правда ли? Но успокойтесь, я схожу со сцены, потому что любят вас, а не меня. Я побеждён… Берите у меня всё… Зачем мне деньги, когда нет её! Эх, дядя, незавидна тут ваша роль, но Господь вам судья!
– Ты ведь в Бога не веруешь…
– Не придирайтесь к словам, дядя. Будем говорить прямо, станем стеклянными и заглянем друг другу в сердце. Вы счастливец, вас любит этот бедный ребёнок…
– О ком ты говоришь, Александр? – спросил Сергей Ипполитович с недоумением.
– Дядя, к чему это притворство! Дело идёт о Верочке, о бедном, одиноком ребёнке…
– Александр, ты читаешь мне проповедь.
– Не мучьте меня, дайте высказаться!
Я схватил его за руку и возбуждённо смотрел на него. На лбу его налилась синяя жила, но губы старались благосклонно улыбаться.
– Я хотел поговорить с тобой, но, признаюсь… – сказал он. – Впрочем, продолжай.
– Да неужели же вы станете отпираться! – произнёс я с презрением. – Вы хотели говорить со мной о делах?.. Может быть, хотели оформить?
– Ты угадал.
– Вот как! Ну, а я тогда только оформлю, когда вы выслушаете меня…
– Видишь ли, милый, ты горячишься и не даёшь себе отчёта в словах. Взводишь на меня Бог знает что! С тобой трудно говорить… У тебя – извини меня – нет ничего святого…
– А у вас?.. Нет, дядя, я уж не такой нигилист, как вы думаете. Скажите, крепко вы её любите?
– Александр, всё имеет пределы. Ты оскорбляешь меня. Но я у тебя в руках. Хорошо, я отвечу тебе. Я крепко люблю её как свою приёмную дочь…
– Не больше?
– Нет.
– Честное слово?
– Даю тебе честное слово!
Он смотрел мне в глаза, и синяя жила на его лбу, казалось, стала ещё приметнее.
Я выпустил его руку и упал в кресло, измученный и обиженный.
– Ну, а если вы её любили, что бы вы сделали?
– Опять, мой друг, насилие! Что с тобой? Ты влюблён, но я-то причём тут? Ответ я могу, впрочем, дать. Изволь. Ты спрашиваешь, что бы я сделал?
Он встал и проговорил внушительным тоном:
– Никто бы не узнал, что я люблю её, и всё осталось бы по-старому, потому что такая любовь преступна, если она явна. Что
Взгляды наши встретились как клинки в поединке, но выдержали встречу и затем разом потупились. Мы долго молчали. Мне жаль было Верочку, и истерическая судорога сжимала мне горло.
– Так вот насчёт дела, друг мой! – любезно и почти весело начал Сергей Ипполитович, дотронувшись до моей руки. – Так как ты уезжаешь сегодня, то не мешало бы…
Но я прервал его. При виде этого благообразного лица, прикрывающего ненависть ко мне милой улыбкой, и этого лба, вспотевшего от сдерживаемой злобы, и этих глаз, горящих стальным блеском, я вышел из себя и закричал:
– Уходите! Всё сделаю, как обещал, но уходите, уходите!
Опять я в дороге, опять мелькают станции, вёрсты, телеграфные столбы, мосты, города, деревни, леса, реки; опять движется и проходит передо мной тысячная толпа людей, и опять я один.
Я пробовал читать, но мысль о пережитой мною драме неотвязно преследовала меня. Пробовал знакомиться и разговаривать с пассажирами, и вдруг, среди разговора, забывал, о чём идёт речь, и рассеянно смотрел в даль. Примащивался спать, чтоб ничего не видеть, не слышать и не думать, и всё видел её, всё слышал её голос и всё думал, что может быть ещё не всё потеряно.
Не всё!!
Мало-помалу утешительная мысль эта возобладала над всеми другими мыслями моими, и, подъезжая к ***, я уж создал целый план нового похода на сердце Верочки, на этот раз с самым благополучным окончанием. Я сел в санки и помчался по улицам родного города.
Город ласково глядел на меня. После Петербурга, он показался мне таким уютным и весёлым! Синее солнечное небо огромным куполом раскинулось над ним. В спокойном воздухе столбами поднимался дым из труб. Серебристый иней осыпался на деревьях, подобно белым весенним цветам. Высились заиндевелые тополи, с детства примелькавшиеся дома полуготической, полудачной архитектуры; на пригорке краснело, окружённое дремлющим садом, громадное здание университета. Сердце моё крепко билось.
Когда извозчик подвёз меня к дому, я почувствовал большое удовлетворение. «Лягу и засну», – думал я, разбитый усталостью. Но вдруг мне вспомнился портрет Сергея Ипполитовича. Павел выбежал навстречу. Я торопливо пошёл в Верочкину комнату.
К величайшему моему удивлению, портрет висел над кроватью: он был в такой же бархатной рамке и под тем же овальным гранёным стеклом.
Я с недоумением взглянул на Павла.
– Это вы распорядились?
– Изволили тогда нечаянно ножкой приступить… – начал он.
Комната, недавно бывшая для меня такой таинственной, не представляла теперь ничего загадочного: я знал, отчего улыбается портрет Сергея Ипполитовича, и почему так много этих Сергеев Ипполитовичей на стенах Верочкиной спальни. Но притягательности она не утратила, и я долго стоял здесь, с рыдающей болью в душе, глядя на окружающие меня предметы – на рабочую корзинку Верочки, её цветы, её постель…