Версты
Шрифт:
щелкнуть меня плп просто поиграть, но в коридоре показался вдруг Пятницкий. Миновав меня, он приостановился на мгновение и сюртук трудной медленной волной пошел по его спине. Я увидел смятение на просторной этой, мясистой, барской спине и двинулся к старику.
— Дети, — сказал он гимназистам, — не трогайте этого мальчика, — и положил жирную нежную руку на мое плечо.
— Дружок мой, — обернулся Пятницкий, помощник попечителя, — передай отцу, что ты принят в первый класс.
Пышная звезда блеснула у него на груди, ордепа зазвенели у лацкана, и большое черное мундирное его тело стало уходить на пряных ногах. Оно стиснуто было сумрачными стенами, оно двигалось в них, как движется барка в глубоком канале, и исчезло в дверях директорского кабинета. Маленький служитель понес ему чан с торжественным шумом, а я побежал домой в лавку.
В лавке нашей, полон сомнения, сидел и скребся мужик-покупатель. Увидев меня, отец бросил мужика и, не колеблясь, поверил моему
Все мужчины в нашем роду былп доверчивы к людям и скоры на необдуманные поступки, нам ни в чем не было счастья. Мой дед был раввином когда-то в Белой Церкви, его прогнали оттуда за кощунство, и он с шумом, очень скудно прожил еще сорок лет, изучал иностранные языки п стал сходить с ума па восьмидесятом году жизни. Дядька мой Лев, брат отца, учился в Воложинском ешиботе, в 1892 году он бежал от солдатчины и похитил дочь интенданта, служившего в Киевском военном округе. Дядька Лев увез эту женщину в Калифорнпю,в Лос-Анжелос, бросил ее там и умер в дурном доме, среди негров и малайцев. Американская полиция прислала нам после его смерти наследство из Лос-Анжелоса — большой сундук, окованный коричневыми железными обручами. В этом сундуке были гири от гимнастики, пряди женских волос, дедовский талес, хлысты с золочеными набалдашниками и цветоч-
ный чай в шкатулках, отделанных дешевыми жемчугами. Изо всей семьи оставались только безумный дядя Симон, живший в Одессе, мой отец и я. Но отец мой был невыразимо доверчив к людям, он обижал их восторгами первой любвп, люди не прощали ему этого и обманывали. Отец верил поэтому, что жизнью его управляет злобная судьба, необ'яснимое существо, преследующее его н во всем на него не похожее. И вот только один я оставался у моей матери изо всей пашей семьи. Как все евреи, я был мал ростом, хил и страдал от учепья головными болями. Все это видела Рахиль, моя мать, которая никогда не бывала ослеплена нищенской гордостью своего мужа и непонятной его верой в то, что древняя наша семья станет когда-нибудь сильнее и величественнее других людей на земле. Она не ждала для нас удачи, она не хотела новой форменной блузы и только позволила мне сняться у фотографа для большого портрета. II все же нам пришлось купить шапку с гербом.
Двадцатого сентября тысяча девятьсот пятого года в гимназии вывешен был список поступивших в первый класс. В таблице упоминалось и мое имя. Вся родня наша ходила смотреть на эту бумажку, и даже Шойл, мой двоюродный дед, пришел в гимназию. Я любил хвастливого этого старика за то, что он торговал рыбой на рынке. Толстые его руки были всегда влажны, покрыты рыбьей чешуей и вонялп холодными прекрасными мирами. Шойл отличался этим от обыкновенных людей и еще лживыми историямп, которые он рассказывал о польском восстании 1861 г. В давние времена Шойл был корчмарем в Сквире; он видел, как солдаты Николая Первого расстреливали графа Годлевского и других польских инсургентов. Может быть, он и не видел этого. Теперь-то я знаю, что Шойл был всего только старый неуч п наивный лгун, но побасенки его не забыты мной, они были очень хороши. И вот даже глупый Шойл пришел в гимназию прочитать таблицу с моим именем, и вечером, не боясь никого, не боясь того, что никто в свете его не любит, плясал и топал на нашем нищем балу.
Отец устроил бал на радостях и позвал товарищей своих — торговцев зерном, маклеров по продаже имений и вояжеров, продававших в нашей округе сельско-хозяйственные машины. Вояжеры эти продавали машины всякому человеку. Мужики и помещики Снялись их, от них нельзя было отделаться, не купив чего-нибудь. Изо всех евреев вояжеры самые бывалые, веселые люди. На нашем вечере они пели хасидские песни, состоявшие всего из трех слов, но певшиеся очень долго, со множеством смешных интонаций. Три-
гательную прелесть этих интонаций может узнать только тот, кому приходилось встречать пасху у хасидов или кто бывал на Волыни в их шумных спнагогах. Кроме вояжеров, к нам прпшел старый Лпберман, обучавший меня Торе и древне-еврейскому языку. Его называли у нас мосье Либерман. Он выпил бессарабского вина поболее, чем ему бы надо, шелковые традиционные шнурки вылезли из-под красной его жнлеткп, и он произнес на древне-еврейском языке тост в мою честь. Старик поздравил родителей в этом тосте-и сказал, что я победил на экзамене всех врагов моих, я победил русских мальчиков с толстыми щеками и сыновей грубых наших богачей. Так в древние времена Давид, царь Иудейский, победил Голиафа, и подобно тому как я восторжествовал над Голиафом, так несгибаемый наш народ силой своего
Но счастливые наши дни наступили позже. Они наступили для матери тогда, когда она стала привыкать к счастью делания для меня бутербродов до ухода в гимназию и когда она ходила по лавкам и покупала елочное мое хозяйство — пенал, копилку, ранец, новые книги в картонных переплетах и тетради в глянцевых оберт ках. Никто в мире не чувствует новых вещей сильнее, чем дети. Дети содрогаются от этого запаха, как собака от заячьего следа, и испытывают безумие, которое потом, когда мы становимся взрослыми, называется вдохновением. II это чистое, детское чувство собственничества над вещамп, пахнувшими нежной сыростью и прохладой новых вещей, передавалось матери. Мы месяц привыкали к пеналу п к утреннему незабываемому сумраку, когда я пил чай па краю большого освещенного стола и собирал книги в ранец; мы месяц привыкали к счастливой нашей жизни, и только после первой четверти я вспомнил о голубях.
У меня все было прппасепо для нпх — рубль пятьдесят копеек и голубятня, сделанная пз ящика дедом Шойлом. Голубятня была выкрашена в коричневую краску. Она имела гнезда для двенадцати пар голубей, резные планочки на крышу и особую решетку, которую я придумал, чтобы удобнее было приманивать чужаков.
Все было готово. В воскресенье двадцатого октября я собрался на охотницкую, но внезапные беды преградили мне путь.
История, о которой я рассказываю, т.-е. поступление мое в первый класс гимназии, происходила осенью тысяча девятьсот пятого года. Царь Николай давал тогда конституцию русскому народу, ораторы в худых пальто взгромождались на тумбы у здапия городской думы н говорили речи народу. На улицах по ночам раздавалась стрельба, п мать не хотела отпускать меня на охотницкую. С утра в день двадцатого октября соседские мальчики пускали змей против самого полицейского участка, и водовоз наш, забросив все дела, ходил по улице напомаженный, с красным лицом. Потом мы увидели, как сыновья булочнпка Калистова вытащили на улицу кожаную кобылу и стали делать гимнастику посреди мостовой. Им никто не мешал, городовой Семерников подзадоривал их даже прыгать повыше. Семерников был подпоясан шелковым домотканпыы пояском, и сапогп его были начищены в тот день так блестко, как не бывали они начищены раньше. Городовой, одетый не по форме, больше всего испугал мою ыать, из-за него она не отпустила меня, но я пробрался на улицу задворками и добежал до охотницкой, которая помещалась далеко за вокзалом.
На охотницкой, на постоянном своем месте, сидел Иван Нико-дпмыч, голубятник. Кроме голубей, он продавал еще кроликов и павлина. Павлин, распустив сияющий хвост, сидел на жердочке п поводил по сторонам бесстрастной прелестной головкой. Лапа его была обвязана крученой веревкой, другой конец веревки лежал прищемленный Ивана Нпкодимыча плетенным стулом. Я купил у старика, как только пришел, пару вишневых голубей с затрепанными пышными хвостами и пару чубатых и спрятал их в мешок за пазуху. У меня оставалось сорок копеек после покупки, но старик за эту цену не хотел отдать голубя и голубку крюковской породы. У крюковских голубей я любил их клювы, короткие, зернистые, дружелюбные. Сорок копеек им была верная цена, но охотник дорожился и отворачивал от меня желтое лицо, сожженное нелюдимыми страстями птпцелова. К концу торга, видя, что не находится других покупщиков, Иван Нпкодпмыч подозвал меня. Все вышло по-моему, все вышло худо.
В двенадцатом часу дня или немногим позже по площади прошел человек в валеных сапогах. Он легко шел на раздутых ногах, в его истертом лице горели оживленные глаза.
— Иван Никодимыч, — сказал он, проходя мимо охотника, — складайте инструмент, в городе иерусалимские дворяне консти-
туцию получают. На Рыбной Бабелевского деда на-смерть угостили...
Он сказал это и легко пошел между клетками, как босой пахарь, идущий по меже.
— Напрасно, — пробормотал Иван Никодимыч ему вслед, — напрасно, — закричал он строже и стал собирать кроликов и павлина и сунул мне крюковских голубей за сорок копеек. Я спрятал их за пазуху и стал смотреть, как разбегаются люди с охотницкой. Павлин на плече Ивана Никодимыча уходил последним. Он сидел, как солнце в сыром осеннем небе, он сидел, как сидит июль в длинной холодной траве. Я смотрел вслед старику, его сапожному стулу и милым клеткам завернутым в цветное тряпье. На рынке никого уже не было, и выстрелы гремели неподалеку. Тогда я побежал к вокзалу, пересек, сквер, сразу опрокинувшийся, и влетел в пустынный переулок, утоптанный желтой землей. В конце переулка на креслице с колесиками сидел безногий Макаренко, ездивший в кре слице по городу и продававший папиросы с лотка. Мальчики с нашей улицы покупали у него папиросы, дети любили его, и я бросился к нему в переулок.