Ветер с горечью полыни
Шрифт:
А он, Андрей Сахута, тридцать лет отработав на руководящих должностях, начинает восхождение снизу, из глубинки. Из радиационной зоны. Из того самого лесничества, в котором начинал жизненный путь. Хорошо, что имеет профессию. Воспитанникам партийных школ, которые ничегошеньки не умели делать, кроме как трепать языком да проводить линию партии, пришлось куда хуже. Жизнь выплюнула их. Как некую непотребщину или некую обузу — будто гири на ногах. Или чемодан без ручки. Как и большинство партийцев, в том, что произошло, Сахута винил прежде всего Горбачева. Но где же были другие? Куда смотрели? О чем думали? Или совсем разучились думать?
Сахута чуть не проскочил съезд на загуменную дорогу, поскольку она густо поросла муравой и была чуть заметна. Глянул в сторону Березового болота: хотел увидеть старую разлапистую сосну, на которую летом садилось солнце — так казалось Андрейке в детстве.
Мотоцикл трясся по неровной колдобистой дорожке, по правую руку темнели молчаливые хаты, серели усадьбы, поросшие бурьяном, стояли голые кривые яблони. И нигде не было видно ни единой живой души. Сахуте сделалось аж жутко, будто ехал по мертвой земле. Еще сильней саднила душа, потому что это была родная земля, которую поливали потом его пращуры.
Вот и выгон, на котором он, босоногий мальчишка, пас телят. Нога в кирзовом сапоге будто сама собой нажала на тормоз. Андрей слез с мотоцикла, выпрямился — в последнее время болела спина. Снова взглянул на сосну в Березовом болоте — отсюда она была как на ладони.
Взгляд скользнул по голому серому полю, уперся в темные макушки ольх — там была большая болотина, называвшаяся Кондраши. Сколько он походил туда с отцом! В конце лета выбивали из кустарника траву для рогули, а поздней осенью рубили ольшаник на дрова. А немного ближе раскинулась меньшая болотинка — Юрливец. Некогда там с Васькой и Колей, старшими братьями, жарили ржаные колоски — пражмо по-белорусски. Какими вкусными были поджаренные зеленые зернышки недозрелой ржи! А вот тут, метров за двести от этой заросшей дорожки, после войны построили огромное гумно, стоял навес, где сушили снопы, грохотала молотилка, имелся тут и конный привод. Как любили мальчишки посидеть на его бревнышках-крыльях, когда пасли утром телят.
Гумно, ток и навес служили колхозу лет двадцать, а потом у Кончанского ручья построили механизированный двор, склад, сушилку — эти постройки стояли и сейчас. Но Чернобыль остановил их деятельность. Неужели навсегда?
Впечатлило, что от огромного гумна, тока и навеса не осталось и следа. Вспомнил Андрей, как отец некогда показывал, где стоял чей хутор после Столыпинской реформы. В тот день они пасли коров. Андрей уже окончил семь классов, отец разговаривал с ним как со взрослым, более его образованным человеком. Андрей слушал и удивлялся: от тех хуторов не осталось ничего — ну, там-сям два-три больших камня. Земля забирает все в свое чрево, что оставляет после себя человек, особенно сделанное из дерева. Забирает и грешные останки самого человека, когда он завершает свой жизненный путь.
Андрей с грустью и скорбью смотрел на молчаливые пустые хаты, покосившиеся стрехи хлевушков, будто прощался с ними, поскольку минует пять-десять лет и они сгниют, врастут в землю, крапива и черная полынь будут царить на бывших селитьбах, где некогда бурлила жизнь, рождались дети, звучали песни, поутру над хатами будто стояли розоватые столбики дыма.
Он взглянул на давно неезженную дорогу выгона, и внезапно его будто ожгло воспоминание. Они гуляли вблизи Андрейкиной хаты: катали мячик из тряпок. Следили, в чью ямочку он попадет, тогда все бросались в разные стороны, а хозяин ямки хватал мячик и метил в того, кто не успел далеко отбежать. И вдруг окрестность сотряс взрыв. Любопытные мальчишки рванули в поле, за деревню, поскольку там громыхнул взрыв. А в поле слышался плач. Кто-то голосил. Вскоре на выгоне показалась подвода. За ней шли женщины. Около воза, держа вожжи, хромал дядя Артем. На повозке сидела женщина и голосила воем. Андрейка заметил на возу разодранное тряпье и красные куски мяса, сквозь щели между досками выглядывали матово-синие кишки, срывались на землю капли крови… Сахута аж закрыл глаза — таким живым было воспоминание.
Но имя и фамилию того парнишки-пахаря, который подорвался на мине, вспомнить не мог, хоть и видел его не раз. Голенастого, веселого, в особых лаптях из мотоциклетных покрышек. Вслед за ним тянулись удивительные следы, будто с подскоком по улице мчал мотоцикл. Андрей перевел взгляд на свою старую обшарпанную лошадку, на съезженные, лысые покрышки со стертыми протекторами. Однако ж вот бегает, приехал из лесничества. Сколько придется колесить на нем? Неужели долго?
Сахута снова оглянулся вокруг — по-прежнему нигде ни души. За Юрливцем, где начинался Уперечный ров, темнели длиннющие стога соломы. Значит, в зоне отселения сеют, собирают урожай. Наверняка эти гектары не учтены, и местный руководитель может похвастаться ростом урожайности.
Он взглянул на часы, потом на мутно-красное солнце, что, словно
Весна. Теплынь. Отец набросал вилами на телегу навоза, постелил в передке тряпку и посадил его, Андрейку. «Держись, сынку, вот за етот колышек», — показал на деревянный штырь передка повозки. Отец шел рядом с возом, что-то мурлыкал под нос, гнедая кобылка сама знала дорогу, отмахивалась длинным хвостом от первых настырных мух, привычно тянула воз. Ехали они вот по этой дороге, перед которой стоял сейчас лесничий Сахута. И было то весенним днем сорок третьего. В сентябре того года деревню освободят от немцев, но враг успеет сжечь ее наполовину — только хаты Кончанской стороны уцелеют. Там придется зимовать обитателям-погорельцам Шамовки. Катера Сахута с детьми перебралась к тете — в маленькой лачуге ютилось больше десяти душ. Потом вернется с фронта Матвей Сахута, построит новую хату. Вон она стоит под высокой шиферной крышей. Некогда мать укоряла отца: зачем поднял такую высокую стреху? Ветер может сорвать. Отец отмахивался, дескать, больше сена можно утоптать на чердак, а еще оттуда далеко видно, аж видна саковичская церковь.
Андрей невольно взглянул туда, за Кончанскую сторону — с чердака хаты и вправду хорошо были видны луковицы-купола саковичского храма, но отсюда их не разглядел. Снова обвел глазами широкое холмистое молчаливое поле, припорошенное невидимыми радионуклидами. Нашел бы он сейчас тот клочок земли, куда с отцом возил навоз? Наверное, нет. То поле было дополнительным — при немцах колхозное поле поделили заново. Бывшие колхозники усердствовали на своих делянках. Вспомнились слова Столыпина: нельзя любить чужое, как свое. А большевики и верный их прислужник Андрей Сахута семьдесят лет с гаком стремились переломить, победить извечный инстинкт человека. Не в этом ли одна из причин краха социализма в его колыбели? Где он достиг довольно высокого развития, глубоко укоренился ценой миллионных жертв. Ценой целых рек пота и крови. А что было бы, если бы Столыпина не застрелили в Киевском театре? Может быть, и Ленин не пришел к власти. Не было бы Октябрьской революции, гражданской войны. Не было бы вражды двух систем. Может, и Гитлер не стал бы фюрером. Возможно, Октябрь поспособствовал зарождению фашизма. Значит, не было бы и войны с немцами. Не сгорели бы Хатыничи. И все четыре Андреевых брата могли бы жить. Могло бы и Чернобыля не быть, потому что от людей осведомленных Андрей слышал, что реактор взорвался не сам по себе. Об этом писал в «Правде» академик Легасов — его статья есть в досье, которое собирает бывший секретарь обкома. И еще подумалось: может, если б не горлопан Ельцин, гэкачеписты победили бы, в Ново-Огареве заключили бы новый Союзный договор. И он, Сахута, сидел бы в своем кресле. Почему же все произошло так, как произошло? Может, некий высший разум управляет жизнью на Земле? Недаром люди верят в Бога.
Будто вкопанный стоял Андрей возле выгона, по которому носился босоногим мальчишкой. Теперь присматривался к почерневшей некошеной траве, иссохшим стеблям тысячелистника, цепких кустов черной полыни. Ему показалось, что никогда раньше не докапывался так близко до разгадки тайн новейшей истории человечества. В обкомовском кабинете он много читал современных философов и социологов. Некоторых по долгу службы — чтобы знать, с кем бороться. А некоторых и по своему любопытству. Это была своего рода цепная реакция: одна книга тянула другую. Один прочитанный автор вел за руку другого. Удивил Александр Зиновьев, прежний диссидент. Когда первый секретарь райкома Сахута прочитал «Зияющие высоты», то очень злился на автора за его язвительность, наблюдательность. Философ-диссидент подрывал изнутри идеологические опоры социализма, насмехался над жизнью «заведующего города Ибанска и его жителей ибанцев». Может, как никто другой, он способствовал краху социализма. А теперь, когда увидел, что социалистический Ибанск падает, стал его подпирать своим плечом, кричать на весь мир, что социализм не исчерпал своего ресурса, что «подлость горбачевской перестройки» в том, что бывшие апологеты коммунизма сделались его рьяными оппонентами и критиками. Но его уже никто не слушал. Запад выплюнул, а Восток не хотел принимать. Принимал за оборотня и веры не давал.