Вьется нить
Шрифт:
— Ангел мой, — шепчет он мне на ухо. — Ты настоящий ангел.
V. Домой
Ночь. Полка, на которой я лежу, мерно качается под стук колес. Мои соседи по купе спят. За окном бежит дорога. Мимо. Все мимо. И охватывает тоска по чуду, по новому, что начнется где-то там, куда несет меня поезд.
Сквозь полуприкрытые веки я гляжу на себя из какого-то далека. Мне тридцать лет. Не важно, что теперь я чуть ли не вдвое старше. Все равно, тридцатилетняя — это я. И мой муж
Хорошо? Меня подбрасывает на полке. Оглушенная, хватаюсь рукой за край. Поезд снова дернулся, и за окном, словно обезумев, метнулась большая желтая луна. Скрежет, грохот, бросок назад — поезд стал.
Около локомотива толпа, а из последних вагонов все бегут и бегут к нему люди. Я с трудом узнаю свою попутчицу, рыжую женщину. Быстрым, деловым шагом она направляется к толпе со своим большим мужским портфелем в правой руке. Суровая сосредоточенность в лице заставляет людей невольно расступаться перед ней. Некоторые даже с готовностью принимаются прокладывать ей дорогу, оттесняя любопытных. Вместе с ней пропускают и меня.
Уважительный шепот за спиной:
— Врачи!
Человек в форме железнодорожника шарит фонарем по земле. В кружке света возникает тонкая женская рука с недвижной раскрытой ладонью. Я отворачиваюсь. Я бы охотно прорвалась сквозь толпу назад, но строгий голос сухо приказывает мне:
— Вымойте руки!
Я покорно подставляю руки под скупую струю неизвестно откуда взявшейся жидкости.
— Держите!
Моя соседка по купе опускается на колени, а я держу, подаю… Я безропотно подчиняюсь воле этой женщины, стараясь не видеть того, что уверенно и быстро делают ее руки. За нашими спинами черной стеной стоит молчаливая толпа.
…Люди в белых халатах, с носилками. Два милиционера на мотоцикле. И… все. «Просьба к пассажирам занять места в вагонах». Толпа рассеивается, каждый спешит в свой вагон. Успевшие познакомиться за время пути пассажиры переговариваются на ходу.
Один, ужасаясь и любопытствуя:
— Насмерть?
Второй, словно боясь, как бы его собеседник не накликал беду, уверенно и даже слегка сердито:
— С чего вы взяли? Будет жить, никаких сомнений… Доктор говорит…
А вот голос такого, что знает все лучше всех. Спросите, мол, меня… Я-то… Я бы…
— Машинист виноват, — соболезнуя; и негодуя: — Раззява! Затормозил, называется. Дрынь-дрынь… Надо было… — Я не оглядываюсь, но представляю себе, что «Спросите меня» показывает руками, как «надо было».
— Нынешняя молодежь, я бы им дал перцу понюхать, чтоб с жиру не бесились, — ядовитый голос сочинителя анонимок. — Выздоровеет, не помешает пощупать, кто такая и чего ей не хватало. — Короткие ножки, на которых держится огромное туловище, перебегают нам дорогу. Над туловищем жидкая бородка и очки, в которых отражается свет придорожного фонаря. Жидкая бородка и безглазые очки нацелены прямо на мою попутчицу: — Сама ведь, а? Жизнь, видите ли, ей надоела…
— Я не судебный следователь, — холодно отвечает Гинда Гедальевна.
— Врачи тоже не дураки, знают, что к чему…
— Возможно, но я не врач.
«Повторяю.
…У нас в купе долго еще горит свет. Мы сидим втроем — оба архитектора и я. Гинда Гедальевна лежит, вытянувшись на спине, на своей полке. Неужели спит? Разговариваем тихо.
Мужчина:
— Какое нежное существо! Совсем еще ребенок.
Женщина:
— Замужняя. Колечко на пальце. Заметил?
— Из кармана записка выпала. К матери, — Гинда Гедальевна надтреснутым голосом.
Мы выжидательно смотрим вверх на желтоватый профиль. Ничего не дождавшись, архитекторы выходят из купе. И снова падают сверху слова, раздумчиво и печально, словно Гинда Гедальевна говорит сама с собой:
— Казалось бы, какая разница, откуда свалилось горе, известна причина или нет, — от него ничего не убудет. А все-таки записка… Знать бы, где и как… — Будто перескочив через невидимый барьер, Гинда Гедальевна прибавила с веселой ноткой в голосе: — Будет жить малышка! Если только попадет в хорошие руки…
— Она уже попала в хорошие руки, — вырывается у меня.
— У меня медицинское образование, но я не врач. Смежная специальность…
…Все спят. Меня тоже клонит в сон. Протягиваю руку, чтобы выключить свет, и вижу: Гинда Гедальевна вовсе не спит. Приподняв колени и положив на них шерсть, она вяжет. Тонкие спицы ходят у нее в руках, вверх-вниз, вверх-вниз. Я отдергиваю руку от выключателя.
— Гасите, пожалуйста! Мне достаточно ночника.
Сворачиваю одеяло и кладу в ногах. Жарко. Достаточно одной простыни. Гинда Гедальевна вяжет костюм. Вместе с шерстяной нитью, ныряющей вслед за спицами в зеленый пушистый ком и выныривающей оттуда, верно, вьется перед ее глазами еще и другая. «Знать бы, где и как…» — сказала Гинда Гедальевна. Что ж, у каждого своя нить.
Иосиф пропал… Без вести… Так мне сообщили. Как иголка в стоге сена. Человек. Мой Иосиф. И никто не знает, что с ним сталось. Это, вероятно, глупо, даже бессмысленно, но никому из своих знакомых, никому из самых близких мне людей я не рассказала, что Иосиф пропал. Перед самой собой невмоготу было произнести это.
Не в моем родном городе застало меня известие об Иосифе. Я тогда жила в Казахстане. Работала в газете. Сижу, бывало, в редакции и вдруг роняю телеграмму на стол непрочитанной, или же перо, не закончив фразы, застывает на бумаге. При ярком свете дня, не во сне, а наяву, мне вдруг является Иосиф. Воображение — палач с гибким позвоночником. С какой легкостью оно извлекает из всяких глубин орудия пытки: «Вот, смотри, на войне человек может пропасть таким образом, а может и таким». Я сижу не шевелясь, смотрю.
Когда я начинаю чувствовать окаменелость собственного лица, я встряхиваюсь и вступаю в спор с кем-то, кто старается мне внушить, что я никогда больше не увижу Иосифа. Шутник он, этот «кто-то». Раз у меня есть глаза, то как может статься, чтобы они не видели Иосифа. Даже тогда, когда его имя встречалось мне лишь на обложках книг, я его уже видела. Только потом я это поняла. Мне кажется, что первый мой крик, когда я появилась на свет, был обращен к Иосифу, который родился на семь лет раньше меня.