Вьется нить
Шрифт:
Свежее розовое лицо под сенью седых с голубизной волос. Фигуру немолодой полнеющей женщины ловко облегал светло-серый костюм. Из-под воротника белой блузки выглядывал тщательно повязанный галстук, тоже серый, но более темного тона, чем костюм.
Я оторопело уставилась на пожилую женщину, которую сразу выделила среди учителей, ждавших в учительской звонка на урок. «Она или не она?» Женщина сама рассеяла мои сомнения. Увидев меня, подошла и, как старой знакомой, протянула руку.
— В девятый класс, — сказала она коротко.
Не дожидаясь звонка, мы вышли из учительской. Учительница, очевидно, не особенно доверяла своим ногам. Мы с ней подошли к двери
Шел опрос учащихся, или же, как это еще принято называть, повторение пройденного. Но я как-то не заметила, чтобы учительница специально вызывала, проверяла своих учениц. Возможно, потому, что незаметно для себя я целых сорок пять минут была одной из них.
Старая женщина простояла на своих плоских стопах весь урок, и минутами мне казалось, что передо мной дирижер. Дирижерская палочка, невидимая глазу, поднималась именно в то мгновение, когда кому-нибудь угрожало выбиться из ритма. А сфальшивить на том уроке уже никак нельзя было.
Незадолго до конца подняла руку белокурая девушка.
— Я прочитала «Братьев Карамазовых». Хочу сказать… Об одной детской слезе…
Девушка, торопясь и волнуясь, заговорила о «Братьях Карамазовых», и как-то у нее получилось, что от романа потянулась нить к недавно закончившемуся Нюрнбергскому процессу, к Освенциму и Майданеку. Неожиданно осеклась на полуфразе, схватилась руками за пламенеющие щеки и села. Я покосилась на соседние с моей парты. Выражение лиц напряженное и серьезное. А тут произошло уж совсем неожиданное: учительница подошла к девочке, которая мигом подскочила на месте и пожала ей руку:
— Спасибо, Григорьева… Вы доставили мне большое удовольствие. Вы сделали смелый шаг в мир Достоевского. — Помолчав, учительница добавила: — И в наш мир, в котором мы живем.
Я пошла проводить учительницу домой. Моросил дождь. Усталая, она шлепала своим тяжелым шагом по лужам. Чулки и пальто понизу были изрядно заляпаны грязью. На руке, придерживавшей над головой черный зонтик, четко выделялись подагрические узлы.
Зайти сейчас вместе с ней в дом было бы по крайней мере бестактно. А как мне хотелось знать, одна она живет или в семье. Вернее всего, одна. От ее комнаты веяло одиночеством. Огромный мольберт, портрет в мундире, художник в артистической вельветовой куртке, которого я застала вчера, — все это почему-то укрепляло меня в мысли об ее одиночестве. Вот придет она домой, начистит картошки, может, крупы какой-нибудь засыплет в кастрюлю и, пока будет вариться обед, постирает чулки (есть ли смена?). Пальто она, конечно, сразу наденет на деревянные плечики и повесит. Почистит, когда грязь на нем подсохнет. А после обеда? Приляжет с книжкой в руках или же примется за уборку? А в комнате повернуться негде, и она будет коситься на свой собственный портрет на мольберте, от которого никуда не денешься.
От школы до дома, где жила учительница, было не так близко, как могло бы показаться человеку не старому и не больному. Пока дошли, мы наговорились вдосталь. Я призналась учительнице, что меня поразила накаленная атмосфера на ее уроке. Спросила:
— Вы всегда придерживаетесь подобного метода проверки знаний?
— Нет, почему же? Если бы всегда так, они бы начали у меня на головах ходить. Вокруг Чехова, к примеру, я стараюсь создать совсем другую атмосферу. — И словно удивившись собственным словам: — Да разве ее нужно создавать,
— В программу средней школы, — говорю я, — входит как будто только одно произведение Достоевского «Бедные люди», и то в контексте шестидесятых годов. Я интересовалась…
— Если бы я захотела придерживаться программы… Вот вы, наверно, тоже меня осуждаете, — усмехнулась она, а в голосе горечь: — Меня не любят. Особенно директор. Он охотно избавился бы от меня. С трудом терпит.
— Вас? Не может быть. За что?
— Не знаю. Возможно, за то, что я не особенно ретиво… придерживаюсь программы. Раз даже не стерпел. «Всё чудите», — говорит.
— Но вы ведь человек с именем. Можете себе позволить. И орден у вас… — сказала я успокаивающе.
А она не без лукавства:
— Однако… На портрете увидели? — И тут же посерьезнев: — Мой орден не трогайте. Не за то я его получила. К моему преподаванию никакого касательства не имеет. А все же помнят о нем. Это уже одно к одному. Видели у меня длинноволосого? Вот я в какой чести. Из меня уже товар делают. Поначалу я терпеливо сносила мучение, сижу и сижу. Понимаете, я думала, он женатый… Ну, и пусть на мне заработает. А он, оказывается, в кавалерах ходит. Волос долог, ум короток. Нет, я больше не буду, — заключила она с веселой решимостью. — Еще ребята увидят на выставке, стыд один… Девочки — еще куда ни шло, а вот мальчишки засмеют. У меня один класс в мужской школе.
Очерк о старой учительнице мне дался легко. Это ведь так приятно — писать о талантливом человеке. Написала и отправила. И получила ответ, подписанный заведующим школьным отделом газеты:
«Ваш очерк нуждается в доработке. В частности, описанный Вами урок литературы в Девятом классе вызывает недоумение. Роман «Братья Карамазовы» в школьную программу не входит. Для характеристики успешной работы учительницы лучше бы описать урок, посвященный творчеству другого писателя.
С уважением…»
Мой очерк был опубликован двумя годами позже, когда учительницы уже не было в живых. Она никогда не жаловалась на здоровье. Ни одного дня не лежала. Оставила наш мир вне всякой программы. Прямо на уроке. О другом писателе…
Поезд стоит. Предпоследняя станция. Прохладный вечер после знойного дня. Выхожу на перрон вместе со своими попутчиками-архитекторами. О скольких городах они мне успели рассказать за время пути, а вот спросить их о городе, в котором они живут, я не решаюсь. Сколько раз мне доводилось слышать глупо-хвастливое: «О, вы город не узнаете!» А что, если и архитекторы так скажут о городе, который мне не терпится снова увидеть, который был моей второй родиной. Если бы архитекторы так сказали, я бы прежде всего потеряла веру в них — ничего путного они не сделают. Я достаточно нагляделась на города, потерявшие свое лицо. Я хочу город узнать. Он не видел каменного крошева рухнувших стен. Небо над ним не валилось на землю, и земля не плевала в небо свинцом и железом. Так почему бы мне не пройтись по городу тихим шагом, в задумчивости, между рядами тополей? И пусть отовсюду, как далеко бы я ни ушла, куда бы ни повернула, виделись бы мне серебристые горы. В самые тяжелые годы войны они восстанавливали мир в моей душе. Мне хочется (это, наверно, и вовсе грешно), чтобы по улицам города хотя бы изредка проезжал верхом на низкорослом ослике стройный старый казах с длинной конусообразной бородой.