Вьется нить
Шрифт:
Ты снова спрашиваешь, почему я пишу тебе только о Леониде и ничего — о Верочке. Если бы я знала, где она, моя Верочка… Последний раз я видела ее в растворенной двери товарного вагона. Заплаканную, с тощим узелком в руке. Потом дверь закрылась. Я жду. Война ведь еще не кончилась.
Ты пишешь, чтобы я от тебя ничего не скрывала. Рассказывала все подробно, ни одной мелочи не утаила. Что уж мне от тебя скрывать, дорогой, когда самое страшное сказано? И вообще… Когда-то — мы об этом читали в книгах — человек мог сойти с ума или даже умереть от неразделенной любви, например. Такими неженками были… Мы, видно, совсем из другого теста. Вот моя Верочка — как в воду канула. С того самого дня, когда ее, стоящую в открытых дверях вагона, отделила от меня железная задвижка. Сильная мужская рука лязгнула этой задвижкой. Рука была молодая, наверно принадлежала сверстнику многих, кого он отделил от нас, оставшихся. Но ему и дела не было до тех молодых
Постараюсь выполнить твою просьбу, напишу обо всем. Но разве это возможно? Даже если сто писем…
Ты просишь описать тебе изо дня в день жизнь Дины и Симочки, когда они скрывались у нас. Ты хочешь знать все по порядку, с начала и до конца. Наберись терпения. Не всё сразу. Сегодня я хочу преодолеть самое трудное. Я должна сбросить с себя этот груз. Да и для тебя так лучше. Попробуем вместе переступить порог 1942 года. Пусть это прыжок в пропасть, но ведь его не избежать…
К счастью… Как устарела наша речь! Вот вырвалось такое неуместное слово «счастье», но ладно, пусть его… Той ночью, 31 декабря, Леонид оставался дома. Втроем мы сидели у Симочкиной постели (ему мы отвели освободившуюся кровать Верочки), Сидели в темноте и молчали. И Дина молчала. Ни слезинки, ни вздоха. Сколько мы так просидели, не знаю. Наконец я вышла в кухню, внесла оттуда керогаз. Поставила греть воду. Да и в комнате от него стало немного светлее. Но не успела я подойти к керогазу, чтобы снять с него кастрюлю, Дина резко поднялась, выхватила тряпку у меня из рук:
— Оставьте, я сама…
Она обмыла Симочку. Одела в голубой шерстяной костюмчик, в зимнее пальтишко, меховую шапочку, не забыла и про варежки, заботливо обмотала его шею шарфом. Помедлила — и натянула ему на ноги валенки. Взяла Симочку на руки.
Мы вышли из дому. Ночь была темной. Черное небо. Черная земля. Сыро, промозгло. Под ногами чавкает. Сверху какая-то крупа: то ли дождь, то ли снег. Другого такого декабря и не припомню — лютые морозы в начале месяца, а потом оттепель до Нового года.
Стараясь не шуметь, мы миновали несколько домов. Дина шла первой, с Симочкой на руках, а за ней Леонид, я замыкала шествие. Не сговариваясь, мы остановились у огорода Ивана Зубова. Зубов служил в полиции: никто не заподозрит, что на краю его угодий обрело вечный покой еврейское дитя. На обратном пути мы услышали: кто-то идет. Шарахнулись в сторону. Представь, это была Зоя. Я молча притянула ее за руку, приблизила к ней вплотную свое лицо, чтобы и она меня узнала. Только когда мы вошли в дом, я в двух словах рассказала Зое о случившемся. До той ночи даже она не знала, что Дина с малышом у нас. Я рассудила так — если что, пусть гром разразится лишь над моей головой, никого больше не задев. Будь такая возможность, я бы даже от собственных детей схоронила тайну. Я, конечно, понимала, что обольщаться глупо. Если уж дойдет до этого дело, пойди докажи, кто знал, кто не знал… И я подчас мучаюсь мыслью, что своим желанием оградить от опасности Зою я совершила преступление перед твоей Диной — обрекла ее на такое одинокое и беспросветное затворничество, еще более усугубившееся после того, как забрали Верочку. Но в тех навалившихся на нас обстоятельствах зачастую трудно было сообразить, что лучше, что хуже. Если бы у Дины была подруга — ее сверстница, может, это бы немного согревало ее и она бы не задумала того, что решило ее судьбу.
Само собой, в ту ночь, в ту беспросветную новогоднюю ночь мы и не помышляли о том, чтобы сохранить тайну от Зои. Да и Дина едва ли заметила, что в дом вошел еще человек. Во всяком случае, на присутствие Зои она не обратила никакого внимания, как, наверно, не видела ни меня, ни Леонида. Дошло ли до ее сознания то, что Зоя рассказывала о твоей маме? Так или иначе, ни назавтра, ни на следующий день она ни словом об этом не обмолвилась. А рассказывала Зоя, что твоя мама прячется в ближней деревне, у некоей Лукерьи Пузыревой. В тот день, 31-го, Зоя отправилась в деревню, чтобы отнести твоей маме немного еды, и хотела сразу же вернуться в город. Но по деревне пронесся слух, что в окрестностях шныряет карательный отряд. Лукерья попросила Зою до темноты переждать с твоей мамой в лесу. Только в полночь Зое удалось выбраться из деревни. Кралась задами, огородами и наткнулась случайно на нас.
На сегодня хватит. Сил больше нет. Завтра продолжу. Трижды повторяешь ты в своем письме, чтобы я тебя не щадила, рассказывала все подробности. Пожалуй, ты прав — знать наверняка не так мучительно, как воображать себе все, что могло произойти. Ты убедил меня, убедил. Я постараюсь выполнить твое желание.
Е. Ч.
15 ноября 1944
Дорогой Борис!
Ты хочешь знать, где мы прятали Дину и Симочку, Наша квартира
15
Чистый от евреев (нем.).
Но вернемся к тем страшным дням начала 43-го года. Когда я первого января после работы зашла к Дине, я заметила, что к еде, которую я ей оставила, она не притрагивалась. Опустив глаза, она поднялась мне навстречу:
— Спасибо, Елена Максимовна, спасибо за все, что вы для меня сделали, но оставаться у вас больше не могу. Я ухожу. Сегодня же ночью.
— Что это значит? Куда вам идти?
— Раньше или позже меня все равно схватят. Так чего ради мне и вашу жизнь ставить под угрозу?
Я слушаю ее, а у самой голова кругом. Думаешь, это была наша первая размолвка? Тебя, конечно, удивляют мои слова: о чем пререкаться, когда жизнь висит на волоске? Но, представь себе, неурядицы все же возникали.
— Покажите мне вашу продуктовую карточку, — попросила однажды Дина. — Я еще не видела немецких карточек.
Я удивилась: что это ни с того ни с сего? Но возражать не стала, показала ей мою карточку. Она ее долго рассматривала, изучала, потом молча вернула мне.
Это было ранним утром. Мы могли позволить себе перекинуться несколькими словами или на рассвете, когда город еще спал, или поздним вечером, когда город уже спал. Да и разговоры наши — одно название. Как глухонемые: больше руками, чем словами… В тот день мы были в доме втроем: Дина, Симочка и я. Дина своим легким шагом пересекла комнату и прямо к комоду. Выдвинула верхний ящик и так же тихо задвинула его. Взялась за второй ящик — что-то перебирает в нем, считает. От комода — к шкафу. Открывает дверцы, прикидывает что-то.
— Сегодня же пойду в деревню, выменяю несколько простынь, — заявляет Дина, а у меня голос срывается:
— Дина, бог с вами… Вы же понимаете…
— Что тут понимать? Подстригу волосы, подкрашу их марганцовкой. У меня сохранилось немного… Никому и в голову не придет, кто я такая.
— Я этого не допущу, — возразила я твердо.
Стою против Дины и пережидаю бурю. Пока Дина не остынет, и мне не будет покоя.
— Ах, вы не допустите? А я что же? И не человек вовсе? — и такая безысходность, такое отчаяние в голосе, что уж лучше буря. И я, поверишь ли, радуюсь, когда она с возмущением бросает мне: — В такое время только и заботы, что хранить мое добро! Как вам не совестно так обращаться со мной, Елена Максимовна?
Я дала Дине слово, что в дальнейшем не буду обходить ее в своих повседневных нуждах. Придется менять вещи на продукты — одна простыня моя, одна ее, одна наволочка моя, одна ее. Только к твоим да Верочкиным вещам мы договорились не прикасаться, как бы ни было трудно. Пусть дожидаются вашего возвращения. В глубине души я знала, никакие наши пожитки все равно нам уже не помогут. В ряду то и дело возникавших запретов вдруг оказалось, что начисто отменены всякие сношения с деревней. Не знала я только того, что скоро Дине, уже ничего не понадобится. Многие из ваших вещей до сих пор у меня. Что касается пакетика с марганцовкой, который я выманила у Дины, прикинувшись, что у меня болит горло, то всего лишь неделей позже она в отчаянии бросилась ко мне: