Вьется нить
Шрифт:
— В самом деле? — Взгляд Эстер был ясен, как весенний день.
— Совсем недавно, — вдохновенно сымпровизировала я, — не помню только, как это пришлось к слову, он мне говорит: «Никогда в жизни не встречал женщины красивей Эстер».
1968
Перевод автора.
Когда мальчики выросли
Он
Лежачие больные останутся на своих койках, а ходячие будут из палаты в палату сопровождать четырех школьниц, пришедших своим пением и танцами развлечь раненых, тем самым предоставив Борису возможность в полном уединении который раз за сегодняшний день перечитать два письма, заученные им уже наизусть:
«По сведениям, которыми мы располагаем, ваша жена Дина Яковлевна Гурвич и ваша мать Рахиль Иосифовна Гурвич были убиты фашистами в январе 1943 года. О судьбе вашего ребенка нам ничего неизвестно».
Папиросная бумага тяжела, как надгробная плита. Буквы — черные, жирные — из-под свежей ленты пишущей машинки. Внизу подпись. Уверенная, кудрявая, росчерком кверху, а под ней печать. Негде уместиться сомнениям. Хотя… «о судьбе вашего ребенка нам ничего неизвестно»… Чего уж тут — неизвестно! По нынешним временам и шло-то письмо совсем недолго. Всего три недели.
Когда умер дед Бориса — в своей собственной постели, конечно, — лекарства в пузырьках и коробочках выстроены на столике у кровати, — соседка утешала бабушку: «Ведь вы должны были этого ждать. Два года, бедняга, мучился. И упрекнуть себя вам не в чем. Вы сделали все, что могли…»
Но Симочка, Дина, мама… Всего три года назад, летом, когда они всей семьей жили на даче, две незнакомые женщины долго выясняли, кто кем кому приходится. Одна из них приняла Дину и Симочку за брата и сестру — детей Рахили Иосифовны. Такую свежесть и здоровье все они излучали. Есть ли Борису в чем упрекнуть себя? Кто знает? Об этом лучше не думать. И разве бабушка, которая не отходила от своего мужа до его последнего вздоха, была уверена в том, что сделала для него все, что могла?
Второе письмо — от Елены Максимовны. Увы, оно не противоречит первому.
14 сентября 1944
Дорогой Борис!
Получила твое коротенькое письмецо. Не буду и я чересчур многословной. Если бы я могла чем-нибудь порадовать тебя, я бы писала обстоятельней — мы ведь сильно соскучились по тебе — и я, и Леонид. Уже прошел год, как наш город свободен, и все же такая пустота кругом. И вдруг весточка от тебя. Ты и представить себе не можешь, что она для нас… Выходит, ты серьезно ранен. Но ежели не хочешь об этом говорить,
О твоей семье… К чему скрывать от тебя правду? Я не сомневаюсь, что ты давно подготовлен к самому худшему. Ты военный человек. Немало видел, немало слышал. Так крепись, дорогой мой. Напишу тебе все без обиняков. Сперва думала подождать, пока вернется с работы Леонид. Он молод. Ему, может быть, это далось бы легче. Но его долго ждать. Завод восстанавливают, Леонид не знает ни дня, ни ночи. А ведь время не терпит. Пока нынче доползет письмо — изведешься весь. Вот и пишу тебе, что могу.
Дина с малышом одно время прятались у нас. 30 декабря 1942 года Симочка захворал — до сих пор не знаю, какая у него была болезнь. А 31-го, под самый Новый год, мы его похоронили. 2 января, ночью, Дина ушла к твоей маме, в деревню Пустыльники, и больше мы ее не видели.
В начале войны у нас в городе появилась твоя невестка Зоя. Она сторонится нас. Не знаю почему. На всякий случай посылаю тебе ее адрес. Может быть, ей известно больше, чем мне. Твое письмо она читала, адрес взяла. Так что получишь весточку и от нее.
Борис, родной, как мне тебя утешать? Нет слов… Обнимаю тебя и жду твоего возвращения.
С любовью и дружбой
Елена Чистякова.
О чем он думает сейчас, сидя в неестественно прямой позе, опершись головой о деревянный забор? Да способен ли человек во власти непоправимого горя думать? Что-то бесформенное, неуловимое вертится в мозгу, отзывается болью в сердце. Чувство унижения от собственной беспомощности, неспособности вернуть потерянное, отчаяние от бесповоротности случившегося… Но это потом, уже на следующей ступени горя, когда появляется ощущение реальности. Борис к этому еще придет. А что же теперь, когда он сидит на отсыревшей траве один на один со своею бедой? Отупение, пустота.
Из окон госпиталя доносится:
Калинка, калинка, калинка моя! В саду ягода, малинка, малинка моя…На сей раз — не дети. Огрубевшие мужские голоса. Удалой, полный жизни ритм. Лихой, молодецкий свист. К своему великому удивлению, Борис обнаружил, что подхватывает мелодию. Не голосом, нет. Это звучало у него внутри, в такт «Калинке»: «Схватили, сгубили навек… Нету мамы, нету Дины моей…» Борис вздрогнул, закрыл лицо руками: «Диночка, Дина…»
30 октября 1944
Дорогой Борис!
О Давиде ничего тебе сказать не могу. Никаких худых вестей Зоя не получала, не приведи господь! Но, по ее словам, и писем от него не было. Конечно, по нынешним временам ничего удивительного в этом нет. Возможно, Зоя ищет его, а он — ее. И тебя тоже. Легко ли сейчас отыскать человека? Давид на фронте. Зою он оставил у самой границы. А ты воевал, потом долгое время находился в госпитале. Как он теперь может с кем-нибудь из вас связаться? Правда, первое, что ему, так же как и тебе, должно было прийти в голову, — это отыскать нас, едва освободили город. Но, видимо, как раз об этом он и не подумал. Так будем надеяться…