Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:
— Временами и это нужно, — заметила Смирнова. — Вы вспомните, какая молва пошла, когда он в Бежецке удалился в пещеру. Отбоя не было от посетительниц и расспросов. А многие не поленились и в Бежецк съездить — подивиться, как батюшка истязует свою плоть и спасает душу…
— Временами полезно, да теперь-то больно не с руки, — возразила Колымагина. — Он мне в Питере нужен и в больших городах, а не в пустыне… Вон, теперь взять: эта новая барыня объявилась за ним, в хвосте, инженерша, госпожа Лабеус… Капитал — несть числа, считать не умеет и не хочет… Вся взбалмошная: вчерашний день потеряла, завтрашнего ищет, нынешнего не видит… Без него, этой рыбины на уду не взять… Влюблена — как кошка и сама не знает в кого: то ли ей в нем святой мил, то ли мужик здоровый… А разве она одна? Тому удивляться надо: как только он их, священноплех своих, мирит друг с дружкою и к ладу приводит? Уж подлинно, что на это ему дана какая-то особая благодать…
Она засмеялась и продолжала:
— Нет, на хлеб, на воду и на горох под коленки мы Экзакустодиана спровадим когда-нибудь после, ежели он повыдохнется…
— Где найти? — грустно возразила Смирнова, — если бы он был, как прежде, а то ужас как избаловался женщинами и какой сделался. непостоянный: только и готовь ему новых да новых…
— Слушай, — остановила Колымагина, — а что эта барышня из Олегова, которою он все нет-нет да и забредит?
— Виктория Павловна Бурмыслова? Так она не из Олегова, а из Рюрикова, — поправила Смирнова, — в Олегове они только встретились… Я ее мало знаю, но, сколько видела, вряд ли могла бы быть из наших… Либералка и атеистка: бесов кусок… Вы об ней расспросите Евгению Александровну Лабеус: вот — приятельница…
— Спрашивала, — с досадою отвечала Колымагина, — да немного узнала. Вообще-то, Евгения эта — преболтливая, но в подругу свою — влюблена, что ли, очень: только хвалит ее, будто ангела, на землю сошедшего, а не рассказывает о ней ничего…
— Ну, ангел этот, — засмеялась Смирнова, — не знаю, как вел себя на небе, но на земле накрутил достаточно… А относительно Евгении Александровны — позвольте, я с нею поговорю. Как бы она пред своим ангелом ни благоговела, но, если ей дать понять, что в ее ангела врезался Экзакустодиан, то — ее то, голубушку, я уже знаю: преревнивая и, в ревности, бешеная… Живо развяжет язык…
Дама с черносливными очами не ошиблась в расчетах. Евгения Александровна, действительно, развязала язык, и на Петербургской стороне секреты Виктории Павловны сделались известными почти в той же мере, как ей самой… До девических грехов Виктории Павловны «игуменьям» было мало дела, но открытие, что она — того гляди — выйдет замуж за князя Белосвинского, обеспокоило их очень. Девица Доброкостина, единственная законная наследница бездетного князя, действительно, давно уже находилась на попечении Колымагиной и — кроткая, богомольная полуидиотка — умела смотреть на мир с вещами и делами его не иначе, как глазами своей покровительницы. В неимении после князя других наследников кроме Доброкостиной Колымагина была уверена. Рюриковский рыжий и зеленоглазый друг и поверенный ее, Оливетов пол-России объездил с тайным поручением исследовать вымершее родство угасающего рода и привез на Петербургскую сторону совершенное убеждение, что — не извольте беспокоиться: это поле чисто. Таким образом, — лишь бы князь не вздумал изменить своей скептической антипатии к женскому полу, а то, при слабом его здоровье, Авдотья Никифоровна Колымагина уже почти что могла считать себя будущею хозяйкою в имениях рюриковского магната… И, вдруг, в такой-то счастливый момент, выплывает на сцену — совсем некстати — Виктория Бурмыслова…
— Да что это, право, она на наших дорогах засовалась? — тревожно волновалась Авдотья Никифоровна — и сильно любопытствовала о Виктории Павловне.
С одной дороги — от князя — ее легко убрали путем ловко составленного анонимного письма, от обвинений которого Виктория Павловна пред сиятельным женихом своим не захотела отречься…
А о другой дороге — к Экзакустодиану — Колымагина со Смирнихою, напротив, задумались было: не привлечь ли на нее, Викторию Павловну, как новое орудие, через которое можно будет влиять на строптивого пророка, с каждым днем все более и более выходящего из подчинения своим антрепренершам? Но как раз в это время в секту вошла юная купеческая дочь, Серафима Алексеевна Алексеева, девушка чудной и как бы истерической красоты, осененная даром странных вдохновений, в припадках которых она, — обычно, далеко не умная, совсем не образованная, даже малограмотная, — начинала говорить очень недурными стихами. Эта бурная речь рифмующей пифии лилась из уст ее иногда целыми часами, и внимательные, мистически настроенные, слушатели умели находить в ее четверостишиях то угадки давнего прошедшего, то ясновидение далекого настоящего, то пророчество будущего… Если бы эта прекрасная сибилла не была дико застенчива и не питала страха и отвращения ко всякой публичности до такой меры, что, при большом и чужом обществе, решительно не способна была проявить свой дар, а, наоборот, поминутно выказывала себя в самом смешном свете и глупом виде, Авдотья Колымагина сумела бы пустить ее среди мистиков и мистичек Петербурга в широкий ход, не хуже Экзакустодиана. Но на первых же опытах Серафима оборвалась самым позорным образом, обнаружив полную неспособность к шарлатанским самоприкрасам и большую, грубую, громкую искренность, от которой жутко приходилось — прежде всего — «игуменьям», терпевшим от ее честной, но нелепой дерзости ежечасные и остро уязвлявшие обличения..
— От одного Экзакустодиана смерть была, а ныне обрели честную парочку! — злобилась Колымагина, но терпела. Во-первых, потому, что (Серафима была не какая-нибудь нищая с улицы, но имела свой капиталец, хотя и не большой, и — дура-дура, а держала свои заветные денежки крепко, очень аккуратно считаясь с Колымагиной за свое содержание, делая иной раз кое-какие вклады и пожертвования, но далее — ничего! Во-вторых, удивительная красота ее, даже и безмолвная, служила обители редким украшением, которое жаль было потерять. Многие милостивцы затем только и приезжали на молитвенные собрания, чтобы полюбоваться Серафимою, в ее царственной повязке-диадеме вокруг головы, по черным кудрям. В третьих, ближайшие
— Что мы от этой девчонки терпим — невозможно пером описать! — почти плакала, трясясь в старушечьей злобе, Колымагина. — Подобной наглой не видывала!
Объяснения, уговоры, просьбы, угрозы нисколько не помогали.
— Очень вам надоела? — издевалась Серафима. — А вы меня отравите! Очень просто… Любке-то Смирнихе, поди, не в первый раз стрихнин подсыпать…
— Фимочка, Фимочка! Что ты только на безвинную женщину взводишь! Что говоришь!
— Или, может быть, не хотите брать греха на душу — ждете, что сама отравлюсь?.. Нет, миленькие, мне в «королевах небес» — хоть совестно, да тепло. По крайней мере, бессильною злостью вашею тешусь: то-то спектакли, — не надобно театров!.. А вот, погодите, — я вам еще, Экзакустодиановой милостью, королевича рожу… во лбу звезда, на затылке месяц, вместо темени— красное солнышко… То-то мы с Экзакустодианом над вами запануем!.. По этому! случаю, мать игуменья, соблаговолите-ка ликерцу!
Чтобы разбить опасное согласие Серафимы с Экзакустодианом, Колымагина со Смирнихою опять было надумались взяться за Викторию Павловну, благо она в это время опять появилась в Петербурге и имела с Экзакустодианом на Николаевском вокзале странную и многозначительную встречу, все подробности которой сделались Колымагиной немедленно известны.
Но, когда Виктория Павловна начала бывал на Петербургской стороне, старуха пригляделась к гостье и испугалась ее. Поняла, что эта женщина — не ихнего поля ягода. Свести ее с Экзакустодианом хотя очень легко, потому что на его открытое влечение к ней чувствуется и в ней ответное влечение скрытое, но, тогда, — для секты — прости-прощай, Экзакустодиан! Не останется он, дикий, страстный безумец, пророк, тоскующий в скорлупе шарлатана по пламени истинного призвания, униженный оподляющим грехом, возвышенный благородною мечтою, преступный и жаждущий возрождения, вечно падающий и поднимающийся, чтобы вновь упасть, лежа в грязи, тоскующий по облакам, плывя в облаках, завистливо поглядывающий вниз, в чёртово болото, — не останется он тогда со своими льстивыми и корыстными «игуменьями», а пойдет за этою: куда научит, куда велит…
— Еще бы! — со злобою рассуждала Колымагина, — это, ведь, тебе не Серафима-простыня, либо прочие, которые вокруг него крутятся из нашей сестры, мещанская да купеческая серота… Барышня, благородная, образованная, княжая невеста, звезда звездой, — лестно!.. Хоть гулящей жизни, да, зато, взглянет, рублем подарит, слово молвит — тысячей… Хоть и не так молода, но красотою не уступит Серафимке, а — уж что умна и обращением увлекательна, так это с тем и возьмите… Ну, и выходит ему, дураку, который не забыл, как собою в бурсе вшей кормил, пропадать от нее, царь-девицы...
— Ну, Авдотья Никифоровна, — возражала Смирнова, — вы уж слишком… Подумаешь, не знавал он женщин выше своего сословия. Бывали и графини, и княгини. И будут — только помани.
— Тебе на этот счет и книги в руки, — уязвила старуха, — ты сама благородная. Но, любезная моя, надо понимать разницу: одно дело — по юродству хватать генеральш за груди, а другое дело — возмечтать о женщине, как о королеве небес… Ведь он ее так себе выдумал и так всю над собою превознес, что жутко слушать… Что Серафимка со своими стихами! Он теперь ее только потому и терпит, что ребенка ждет. А то, давно уже зевает при ней, морду дует, отворачивается… Родит Серафима на свое несчастье девчонку, — только она Экзакустодиана и видела. Потому что мыслями своими он весь к той, всегда к той… Ну, и я тебе скажу по старому своему опыту: на самой он опасной для себя дороге… Когда подобный человек женщину на небо в королевы зовет, а она не очень-то спешит, раздумывает, упирается, скажи мне: чего он, в своей бешеной гордости, не сделает, чтобы пошла? чего?… Вот, как сойдется она с ним, да женит его на себе…