Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:
— Это дело совсем другое-с. Что было, чего не было — Еликонида на том не поймана, а старики сказывают: не пойман, не вор… Вне же той напрасной молвы, женщина обстоятельная, деловая, положительная, много денежная… С нею водить знакомство значит соблюсти свой интерес… Но эта ваша, извините за выражение, голопятая Аниска — один срам и вред. Вот уже и вам стали известны хитросплетения человеческие относительно будто бы меня с нею. Извольте же представить себе, что заговорят, если это бревно всунется к нам в избу. Меня тогда каждый человек в уезде подлецом назвать должен, потому что — выходит— я оказываюсь, будто ставлю вас на одну доску с гулящею тварью и совершенно не умею вас уважать…
— Ну, а я так совсем никакой разницы между собою и Анисьею не вижу… разве, что — в ее пользу!.
— Виктория Павловна, мне это даже слушать возмутительно!
— И превозноситься над нею особым вашим уважением тоже не вижу причины. Со мною вы живете, с нею жили…
— Даже, если бы так, то позвольте заметить: за мною вы в супружестве, — а вольно мало ли кто с кем живет!
— Вот именно: мало ли кто с кем… Давно ли мы в супружестве-то? А греху нашему — годы и годы… Анисья еще и не объявлялась в наших местах,
— Повторяю вам, что я подобных сравнений слышать не желаю.
— Как не желаете, когда я у вас же их беру? Не вы ли сами признавались мне в Труворове, что в то время даже не питали ко мне никакой любви, а просто— говорили — вижу: девочка заносчива, потешается, — ну, и я потешусь?
— Виктория Павловна, это совсем не в том смысле… И я очень прошу вас этот разговор превратить.
— То есть — как это прекратить? Вы, кажется, уже воображаете себя в праве выбирать для меня темы разговора?
— Но если ваши слова меня оскорбляют? Неужели вы говорите со мною затем, чтобы меня оскорблять?
В конце концов, Иван Афанасьевич, конечно, уступил бы, тем более, что почитал упорство Виктории Павловны блажью беременной женщины. А к беременности ее он относился, как к величайшему и желаннейшему ожиданию, которое когда-либо посылала ему жизнь. Ради будущего «вороненочка», которого носила его пленная орлица, он примирился бы не то, что с Анисьею, а хоть с бесом в доме. Но возвращение сестры Василисы спасло его от капитуляции счастливым компромиссом. Василиса, зорко вглядевшись в происходящее, сама предложила Виктории Павловне остаться при ней за хозяйку. А обрадованная Виктория Павловна решила, что теперь ей в дом никого больше не надо, и легко оставила мысли об Анисье. Тем более, что последняя и сама, хотя барыню свою любила сердцем, однако, не очень-то рвалась на житье туда, где хозяин теперь глядел на нее зверь-зверем, потому что раньше глядел уж слишком ласково.
Отношения между супругами сложились престранные. Всякий другой муж, более тонкий и духовной организации, чем Иван Афанасьевич Пшенка, почел бы их мучительными и обидными, но он был не только доволен, а даже находил, что лучших и желать нельзя. Доведенная мистическими квитами и беседами с новыми своими друзьями до идеи полного полового подчинения мужу, как человеку, освященному таинством, Виктория Павловна, в новом быту своем, со свойственною ей крутостью своенравия, что называется, перегнула палку в другую сторону. Насколько раньше вся ее половая жизнь внушалась и руководилась исключительно ее личным желанием и произволом, не терпевшими никакого принуждения, не считавшимися никогда ни с чьею, не то, что повелительною, но хотя бы молящею волею, — настолько теперь она, отрекшаяся от произвола, чуждая и далекая от желаний, жила в угрюмом бесстрастии, отвечая бесчувственным, не возбуждающимся телом только понуждению, покоряясь только требованию мужней воли. Иван Афанасьевич очень ясно видел, что, вместо былой страстной женщины-бесовки, бегавшей к нему некогда на лесные свидания, приобрел в законном браке безвольную живую машину пола, но перемена эта — вместо того, чтобы его обижать, — ему льстила:
— Ага, — злорадно думал он иногда. — То-то, гордячка, орлиная кровь! Покомандовала ты мною в свое время предовольно… ну, а теперь, как смирил тебя Господь, моя, выходит, очередь: я покомандую… Мое право, моя воля!.. Вся моя — душою и телом!.. Мое дело — требовать и приказывать, твое — слушать и исполнять… Когда честью прошу, ценить должна, что деликатен: вежливость соблюдаю… И — ну-ка, осмелься, ну-ка попробуй — не послушан, откажи!..
Влюбленность в жену, разбуженная в Рюрикове несправедливою ревностью к Буруну [См."Законный грех"] со всеми ее неожиданными и столь счастливыми для Ивана Афанасьевича последствиями, тлевшая и зревшая всю весну в тисках раболепной супружеской политики, которою Иван Афанасьевич подготовлял свою конечную победу, теперь — выпущенная на волю — охватила его, как пламенем: грубая, палящая, неустанно требовательная, неотступная ни на миг. Еще недавно он даже сам не мог бы вообразить, что может так прилипнуть к женщине, хотя бы даже и к ней — орлице — Виктория Павловне. Все благоговение к ней, вся привычка к, ее авторитету, весь полубожественный ореол, которым он окружал ее образ в последние годы, когда, одиноко заключенный в Правосле, он вспоминал Викторию Павловну скорее, и в самом деле, как прекрасное сновидение, чем, как женщину, которую он знал и которою обладал, — теперь переродились из обожающей только-что не молитвы в такое же постоянство и настойчивость обожающего сладострастия. В осеннем великолепии своей тридцатилетней красоты, Виктория Павловна влекла мужа гораздо больше, чем даже та юная нимфа, которая являлась ему когда-то в Синдеевском лесу и затем тринадцать лет мелькала перед ним, в мечте, веселым телом цвета слоновой кости, в солнечных пятнах-кружках, упавших с неба сквозь листья орешника. Теперь это желанное тело принадлежало Ивану Афанасьевичу вполне, но, принадлежа, зато и завладело им всесовершенно. Он, в полном смысле слова, отравился женою. Ее образ как бы заполнил собою все его воображение, отгородив его от всякого иного впечатления, истребив из воли всякое иное желание, кроме вожделения к этой наконец-то обладаемой, наконец-то порабощенной красоте, всякую потребность в ином интересе, кроме наслаждения ею. Иван Афанасьевич очень хорошо и успешно вел дела, хозяйничал, строился, но все это — в каждом моменте — будто процеживалось сквозь неразлучную, неотрывную, желающую мысль о Витеньке, как начал он звать Викторию Павловну— сперва в робких обмолвках, потом, видя, что ей все равно, постоянно. Обращение на «Викторию Павловну» теперь звучало только знаком, что он недоволен и протестует. А смелость быть недовольным и протестовать он, неожиданным инстинктом, нашел в себе, вместе с супружеским правом, и, не встретив со стороны равнодушной, как бы оцепенелой, жены никакого противодействия первым попыткам своей смелости, удержал ее, упрочил и расширял день ото дня все на больший и на больший круг отношений. Большой и ответственный приобретательный труд, который Иван Афанасьевич на себя взвалил и нес искусно и бодро, имел для него смысл исключительно как своеобразная
— Вы меня звали… что вам угодно?
Он, сидя на старой своей, колченогой кровати нарами, притянул жену за руки, усадил к себе на колени и начал медленно и жадно целовать.
— Ровно ничего-с, — повторял он между поцелуями, — ровно ничего-с особенного… Я только хочу, чтобы вы со мною в этом месте побыли… да-с,! именно вот в этом месте… А то ведь завтра его уже будут ломать-с…
Если бы этот человек сохранил хоть тень былого образования и воспитанности, и был хоть сколько нибудь способен к отчетному самочувствию, то, сознавая себя в когтях пожирающей страсти, — а он сознавал! — наверное задумался бы над вопросом — «А естественно ли это? Не болен ли я?..» Но невежество ограждало Ивана Афанасьевича от подобных сомнений, как волшебным кругом, инстинкт самосохранения молчал, задавленный похотью, и, в огне ее, Иван Афанасьевич испытывал не страх, а только гордость:
— На шестом десятке лет, а вон я каков боец-молодец… вы, нынешние, нутка-сь!
И — ему было мало одинокого торжества. Хотелось, чтобы те, кто знал его недавнее унижение, видели теперь его победу и блаженство. Виктория Павловна вела жизнь совершенно уединенную, избегая встреч с прежними своими друзьями и знакомыми. Это Иван Афанасьевич одобрял, чуя, что, если бы в быту их остались люди уровня хотя бы лишь Зверинцева, то он, Иван Афанасьевич Пшенка, должен был бы съехать, во внимании своей мудреной супруги, куда-то на очень дальний план. Но свои дружбы, свои знакомства он поддерживал усерднее, чем когда-либо, воскрешая старые, — заводя новые, — сам в гости ездил и к себе звал, уверяя, что это необходимо для деловых отношений, которыми он надеется выправить захудалую, разоренную Правому и очистить ее от долгов. Начали бывать в Правосле удивительные люди, с удивительными манерами, удивительными речами. Самыми почетными гостями в этой новой компании были становой со становихою, пожилая пара безмерно толстых и добродушных взяточников, почитавших себя людьми образованными и современными, так как выписывали не только газету «Свет» и журнал «Ниву», но даже «Исторический Вестник». Очень хорошо понимая, что деловые отношения, на которые так усердно упирает Иван Афанасьевич, в действительности, только прикрывают его страстное желание устроить для уезда живую выставку своего лестного супружества, а со стороны уезда — такое же страстное ответное любопытство, — Виктория Павловна, однако, бровью не моргнув, покорно принимала общество, которого раньше не пустила бы на свой порог, и, если сама избегала посещать это общество, то лишь потому, что интересное положение давало ей извинительную отговорку. Но, когда под этим предлогом она медлила отдать визит становихе, Иван Афанасьевич не весьма церемонно указал ей, что:
— Не хорошо-с: все-таки, начальство… От них на нас — аттестация… Становиха баба добрая, но обидчивая: вот, скажет, госпожа Пшенка мною брезгает, открытое презрение выказывает…
— Но, — возразила Виктория Павловна, — ведь мое положение ей известно… я не только у нее, а ни у кого не бываю…
— То-то, кабы ни у кого, — учительно поправил Иван Афанасьевич, — а то, где вам приятно, вы бываете довольно даже аккуратно… Вот, становиха-то и скажет: ко мне ехать — так не могу, беременна, а к сектантам ходить — небось, когда угодно, веселыми ногами… Вы полагаете, на собраниях ваших шпионишек нет? Сделайте милость: какой другой благодати надо искать, а этого добра сколько угодно…
— Может-быть, хотя я не понимаю, что им там делать… Ни против правительства, ни против религии, в секте, как вы ее напрасно называете…
— Да это не я-с, а — как в народе слывет…
— Ничего противозаконного не происходит… Напротив… И вы это знаете очень хорошо…
— Знаю-с… И что ваши госпожи сектантши под сильными покровительствами находятся — тоже мне небезызвестно… Оттого и не трепещу за наше домашнее к ним приближение… А, все же, и не разрешено… Указано терпеть, но — не разрешено… А, что не разрешено, то, позвольте вам по опыту сказать, значит, в существе запрещено. А над тем, что, в существе запрещено, полиция на Руси всесильна-с. Становой небольшой чиновник, но, все же, от него зависит, в каком виде представить оные благочестивые действия вверх по начальству… Можно донести, что храм молитвы за царя и отечество, а можно и так, что — едва ли благонамеренное скопище и, может быть, даже некоторый вертеп разврата, только прикрываемый религиозным предлогом, а, в действительности, лютейший анархизм… Так что— извините меня, Виктория Павловна, но своим невниманием к становихе вы не только себе наживаете напрасного врага, но можете навлечь безнужные неприятности на ваших нахиженских знакомых, начиная хотя бы даже с сестры Василисы, которая свята-свята, а паспорт у нее просрочен и не совсем в порядке… Поедемте-ка лучше, право-с… Чего там? Люди хлебосольные, хорошие…