Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:
— Есть масло! — радостно воскликнул Иван Афанасьевич со стула, на который влез, и бойко зачиркал спичками.
У Виктории Павловны свалился с сердца тяжелый камень, — она вздохнула так глубоко, что стало на мгновение больно где-то возле сердца, — и слезы брызнули из глаз… А, — когда маленький желтый огонек, грустно вспыхнув, рассыпал тусклую светлую дробь по запыленному серебру иконки, на которую горько жаловались все попы, приходившие к Карабугаевым с крестом на Рождество и Пасху: «эка Бог-то у вас какой маленький! и не найти его в углу»! — Виктория Павловна медленно подошла к круглому угловому столику, покрытому скатеркою белого тамбурного вязанья, взяла со столика голубую книжку с таинственным золотым восьмиконечным крестом на переплете,
— Живый в помощи Вышнего, в крове Бога небесна го водворится. Речет Господеви: заступник мой еси и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на него. Яко той избавит тя от сети ловчи и от словесе мятежна. Плещма своими осенит тя, и под криле Его надеешися. Оружием обыдет тя истина Его. Не убоишися от страха нощного, от стрелы летящие во дни, от вещи во тьме преходящие, от сряща, и беса полуденного…
Иван Афанасьевич, стоя сзади тоже на коленках, усердно крестился… Страх его совершенно прошел и, усердно кладя земные поклоны, он почти весело думал о том, что эта их странная совместная ночная молитва — как будто некий необходимый обряд, который попы забыли совершить при их венчании и который они теперь довершают сами.
Так молились они до тех пор, пока во все щели ставень не ворвались, с омытого ночью неба, бодрые солнечные лучи… Виктория Павловна поднялась с колен, будто пробужденная, и Иван Афанасьевич изумился ее новому лицу, исхудалому, измученному и — просветленному… Не глядя, протянула она ему руку на прощанье и, без единого слова, ушла в спальню, где, сию же минуту, и заперлась.
Иван Афанасьевич уехал с утренним поездом в Рюриков, чрезвычайно в духе, всю дорогу забавлял и смешил своих спутниц, учительниц, и казался таким резвым, будто помолодел на двадцать лет… На завтра он возвратился в Христофоровку, хотя не было никакого праздника. Остался ночевать, хотя не было дождя. И — когда дом уснул — пришел к Виктории Павловне на «катафалк» очень просто и спокойно, как супруг, имеющий на то полное законное право и уверенный, что, — угодно-то жене или не угодно, — все равно: она уже не посмеет прогнать его, мужа, Богом данного, Церковью благословленного.
IX.
Дня три спустя после той жуткой и многозначительной ночи, Иван Афанасьевич сообщил жене, что помещение в Правосле почти готово и — «если вам, Виктория Павловна, угодно, то к Казанской можно и въехать». Виктория Павловна приняла это сообщение с удовольствием: унылая летом Христофоровка — неистово припекаемое солнцем, селенье на блюдечке, над отравленною фабриками речкою — ее истомила. К тому же, получила она из Петербурга открытку, в которой Серафима извещала, что именно на Казанскую она и Любовь Николаевна Смирнова прибудут в сооружаемую в Нахижном обительку, и, глядя по готовности последней, будет назначено на одно из поздних июльских воскресений или, самое позднее, в августе на Преображенье либо Успенье торжественное освещение, которое предполагается с участием самого Экзакустодиана, а, может быть, упросят приехать кое-кого и повыше. Об Экзакустодиане Серафима ничего не писала — и, вообще, открытка производила впечатление поднадзорной острожности и подцензурной сдержанности, очевидно, пройдя через контроль и Авдотьи Никифоровны Колымагиной, и Любови Николаевны Смирновой с ее черносливными очами. На Викторию Павловну открытка Серафимы пахнула ветром из того мира, который теперь единственно ее занимал и манил, как новое обаяние— неразгаданное и тем более могучее. Она заволновалась и просила Ивана Афанасьевича — как возможно поторопить отделку помещения, потому что на Казанскую она желала бы непременно встретиться в Нахижном с своими приятельницами. Иван Афанасьевич, осведомившись, кто были эти приятельницы, удвоил старания. Ко всему, что исходило из общины на Петербургской стороне, он питал великое и боязливое почтение.
Правосла поразила Викторию Павловну
— На будущий год прикроется цветником, — утешал Иван Афанасьевич.
Виктория Павловна отвечала:
— Мне все равно.
С глубоким равнодушием смотрела она на воздвигаемые новые хоромы, ради места для которых Иван Афанасьевич безжалостно вырубил добрую треть сада, погубив самые старые и любимые деревья Виктории Павловны. О временной же дачке-избе, принявшей ее теперь для летования, сделала только одно замечание:
— Вы построили ее так тесно, словно нарочно рассчитывали, чтобы не было никому больше места, кроме вас и меня…
— И Фенички! — подхватил Иван Афанасьевич, не отрицая, — и Фенички тоже, Витенька! Вот каморочка для Фенички…
— За досчатою перегородкою от общей спальной? Подумайте!
— Да что же, Витенька? — несколько обиделся даже Иван Афанасьевич. — Что вы видите тут особенного? Во всем мире так. Если бы мы были чужие, а то, ведь, своя семья… Никакого соблазна тут для дитяти нет: слава Богу, уже не в грехе живем, а по закону…
Виктория Павловна прервала с нетерпением:
— Да, да, но Феничке быть здесь не годится.
Внутренне ворча на каприз жены, Иван Афанасьевич прорубил окно в одной из сеяных клетушек, и, таким образом, Феничка была устроена.
Молодая нянька ее, неохотно последовавшая за господами из Христофоровки, заскучала на чужой стороне и, не дожив даже недели, запросила расчета. Виктория Павловна охотно отпустила ее, рассчитывая взять в дом старую свою служанку, исполиншу Анисью. Эта последняя, в первый же день приезда барыни с барышней, прибежала к ним со слезами влюбленной радости, со словами домогильной преданности… Но Иван Афанасьевич восстал против намерения жены с такою непреклонною настойчивостью, с таким жаром, что и ее удивил, и сам на себя удивлялся.
— Это мне изумительно видеть в вас, Витенька, — говорил он с раздражением. Так вы оберегаете Феничку от дурных влияний и примеров, а между тем, желаете взять в дом заведомо позорную женщину, корчемную проститутку…
— Я знаю Анисью десять лет. Тело у нее грешное, но душа чище, чем у иного ребенка наших дней. Детей она обожает, святыню в них видит…
— То-то и таскает их, что ни год, топить в Осну! — проворчал Иван Афанасьевич.
Виктория Павловна отвечала:
— Это ее грех, она за него и ответит. Может быть, в том есть люди виноватее, чем она сама. Но, какова бы ни была ее жизнь, она и сама не способна подать соблазна ребенку, да убережет его и от соблазна со стороны других…
— Это проститутка-то?
— Да что вы так привязались к этому слову? При мне, она проституцией не занималась. Когда с вами жила, тоже…
— Виктория Павловна! Это вам донесли сплетни…
— Ах, полно, пожалуйста! какие там сплетни? И от нее самой знаю, и все здесь знают, и вы лучше всех знаете… И, пожалуйста, не трудитесь отрекаться: нисколько вам того в вину не ставлю и решительно мне все равно… А вот — что вы ее выгнали — это было скверно. Куда же ей было деваться — позднею зимою-то, когда в деревнях хлеб съеден? Тут, за неволю, бабы в проститутки идут… голод не тетка!
— Как вам угодно, Витенька, но я на ваше желание согласиться никак не могу, потому что прямо вам докладываю: уже одна мысль, что вы находитесь под одним кровом с этой беспутной возмущает во мне все внутренности…
— А я вот этого вашего возмущения никак не могу понять: по какому оно праву? Если я ничего не имею против Анисьи и, наоборот, желаю ее поселения у нас, то — вам-то что?
— Ваша снисходительность есть чисто ангельская, а мы люди и живем среди людей.
— Однако, не боитесь же вы людей, когда заставляете меня принимать станционную буфетчицу Еликониду, о которой люди говорят, что она сводничеством разжилась и до сих пор им приторговывает?..