Владимир Набоков: русские годы
Шрифт:
«Все эти годы глупейшей заботой моей была тщетная борьба с нищетой», — напишет он позднее своему другу 43 . В начале 1932 года Набоковым, которые уже некоторое время испытывали серьезные финансовые затруднения, пришлось переехать на Вестфалишештрассе, 29 (в миле на запад от дома Барделебенов), в одну комнату в перенаселенной квартире семейства Кон. Это было временное жилье: в одном квартале от них на Несторштрассе жила Верина кузина Анна Фейгина, соседка которой, тоже кузина, но по другой ветви, должна была скоро выйти замуж и освободить свои комнаты для Набоковых 44 . В Берлине было принято переезжать с квартиры на квартиру 1 апреля (или 1 октября) [120] , и первый день апреля 1932 года побил все рекорды по числу
120
«Дар» начинается «облачным, но светлым днем, в исходе четвертого часа, первого апреля 192 года». Набоков выбирает именно этот день не только потому, что один из персонажей сыграет с Федором первоапрельскую шутку, но и потому, что в этот день Федор переезжает на новую квартиру. Смелый авторский прием оказывается также точным наблюдением.
На жизнь им кое-как хватало, но посылать деньги Елене Ивановне Набоковой в Прагу становилось все труднее. 29 февраля Набоков опробовал новый способ заработка, устроив в частном доме литературный вечер по приглашениям46. Он прочел главу из «Камеры обскуры», несколько стихотворений и новую вещь — «Музыка», бесхитростный, но захватывающий рассказ, — возможно, написанный в расчете на подобное чтение, — о том, как герой замечает среди гостей, приглашенных в частный дом на концерт, свою бывшую жену, которую он все еще любит47. Пока пианист играет, герой заново переживает свою прошлую жизнь с нею. Она, скорее всего, тоже заметила его, потому что сразу после исполнения первого номера уходит, а он вдруг понимает, что музыка, казавшаяся ему тюрьмой, в которой они принуждены были сидеть друг против друга, была в действительности счастьем: она позволила ему дышать одним воздухом с женою. Хотя музыка, кажется, объединяет всех в одном пространстве и времени — и сцена и исполнение увидены великолепно, — в сознании героя пульсирует его собственная, независимая от музыки, неодолимая страсть, изображенная писателем с огромной силой. Как заметил Саймон Карлинский, «этот рассказ написан столь же виртуозно, как и пьеса, исполняемая в нем пианистом».
VIII
Берлин сотрясал очередной приступ предвыборной лихорадки и очередная битва плакатов (Гинденбург! Гитлер!) обезобразила его улицы. Набоков, оставив Веру в одиночку решать, как ускользнуть от нескончаемой болтовни квартирной хозяйки, 3 апреля уехал на поезде в Прагу. Его оставила равнодушным красота города, который, как всегда, показался ему гнусным и грязным (к тому же он не выносил ворон, облепивших закопченные старые памятники), — однако все это время он не переставал накапливать впечатления для нового романа48. Разумеется, он приехал повидаться с семьей: сестры и Кирилл сохранили «поразительную душевную чистоту» (его особенно радовало, что Кирилл все больше отходит от реакционных правых взглядов, склоняясь влево); мать все еще была в отличной форме; Ростислав, недавно появившийся на свет сын Ольги и первый внук матери, привел его в восторг. Со своим другом Раевским он исследовал в местном музее новую коллекцию бабочек и объявил: «Летом поедем в Болгарию. Это решено». В доме философа Сергея Гессена, второго сына Иосифа Гессена и тоже бывшего тенишевца, он встретил очень понравившегося ему гарвардского историка Михаила Карповича, который станет его другом и сделает, возможно, больше для переезда Набоковых в Америку, чем кто-либо другой. Он «в сотый раз» перечитал «Мадам Бовари»49.
Разочарованный «Камерой обскурой» еще до того, как вышел из печати первый выпуск, Набоков открывает Вере план своего нового романа:
Представь себе такую вещь. Человек готовится к автомобильному экзамену по городской географии. Об этом приготовлении и разговорах, связанных с ним, а также, конечно, о его семье, человеческих окрестностях и так далее, с туманной подробностью, понимаешь, говорится в первой части. Затем незаметно переход во вторую. Он идет, попадает на экзамен, но совсем не на автомобильный, а, так сказать, на экзамен земного бытия. Он умер, и его спрашивают об улицах и перекрестках его жизни. Все это без тени мистики. На этом экзамене он рассказывает все, что помнит из жизни, то есть самое яркое и прочное из всей жизни. А экзаменуют его люди давно умершие, например, кучер, который ему сделал в детстве салазки, старый гимназический учитель, какие-то отдаленные родственники, о которых он в жизни лишь смутно знал50.
Роман на этот сюжет никогда так и не был написан. Однако Набоков будет снова и снова предпринимать попытку перенести своих героев за грань земного бытия и каким-то образом продлить их существование по ту сторону смерти.
В
Поздним вечером 20 апреля поезд привез Набокова на берлинский вокзал Анхальтер. На следующий день он начал рассказ «Хват» и закончил его 5 мая53. Коммивояжер, эмигрант из бывших дворян, знакомится в купе поезда с женщиной, выходит вместе с ней на ее станции, идет к ней домой. Женщина ненадолго оставляет его одного в квартире, и в это время к ней приходят с известием, что ее отец при смерти. Когда она возвращается, сгорающий от вожделения коммивояжер ничего ей не говорит, торопливо овладевает ею — все происходит «очень неудачно, неудобно и преждевременно», — после чего, солгав ей, что, пока она накрывает на стол, он сходит за сигарой, возвращается на вокзал и уезжает.
Рассказ — блестящий портрет бойкого, бессердечного, самодовольного пошляка, увиденного изнутри, — написан в зловеще-выразительных тонах под стать пейзажам, мелькающим в вагонном окне, — в темпе, который задает ему перестук колес и нетерпение похотливого самца. Он прослеживает все малоприятные извивы мысли героя: шарлатанская скороговорка случайного знакомства, мутный поток сознания, претендующее на внушительность повествовательное «мы», которое раздражает, как и все остальное в этом человеке: «У нас темное, в пурпурных жилках, лицо, черные подстриженные усы и волосатые ноздри… В отделении третьего класса мы одни, и посему нам скучно». Нечасто встретишь у Набокова подобную драматизацию, столь глубокое проникновение в чужое «я». Чудо заключается в том, что ему удается представить бесцветные ум и повадки своего героя живописными и красочными — хотя и в отталкивающих тонах безвкусного галстука.
7 мая Сирин ездил в Дрезден, где выступал с чтением в подвале русской церкви54. Вернувшись в Берлин, он в течение всего следующего месяца работал над «Совершенством», еще одним рассказом, навеянным поездками по Германии55. На этот раз он резко меняет знак минус на плюс и вместо возмущения жизнью, в которой нет и следа нежности, пытается заглянуть в другое бытие, где нежность может пронизывать все. Нищий эмигрант Иванов кое-как перебивается уроками. Хотя он и робеет перед жизнью, он научился компенсировать одиночество своего убогого существования: со спокойной благодарностью принимает он те дары, которые мир раздает бесплатно (облака, старики на скамейках, девочки, играющие в классы), и упивается в воображении восторгом от того, что он никогда не видел и никогда не испытает:
Порою, глядя на трубочиста, равнодушного носителя чужого счастья, которого трогали суеверной рукой мимо проходившие женщины, или на аэроплан, обгонявший облако, он принимался думать о вещах, которых никогда не узнает ближе, о профессиях, которыми никогда не будет заниматься, — о парашюте, распускающемся как исполинский цветок… Страстно хотелось все испытать, до всего добраться, пропустить сквозь себя пятнистую музыку, пестрые голоса, крики птиц и на минуту войти в душу прохожего, как входишь в свежую тень дерева. Неразрешимые вопросы занимали его ум: как и где моются трубочисты после работы; изменилась ли за эти годы русская лесная дорога, которая сейчас вспомнилась так живо.
Летом Иванов сопровождает на балтийский курорт мальчика из еврейской семьи, своего ученика, которому в Берлине он давал уроки. Когда мальчик, изнывающий от скуки, притворяется, что тонет, Иванов плывет ему на помощь, но его слабое сердце не выдерживает. Ему кажется, что он вышел на песок словно в сумерках, но Давида он не видит. Представляя, как он будет оправдываться перед матерью мальчика, Иванов вдруг понимает: «что-то, однако, было не так в этих мыслях — и, осмотревшись, увидя только пустынную муть, увидя, что он один, что нет рядом Давида, он вдруг понял, что раз Давида с ним нет, значит, Давид не умер». Когда он осознает свою собственную смерть, все проясняется: «Ровный, матовый туман сразу прорвался, дивно расцвел, грянули разнообразные звуки…» Он видит Давида, перепуганного последствиями своей шутки, видит, как ищут его собственное тело,