Владимир Набоков: русские годы
Шрифт:
В начале романа, когда директор сообщил единственному обитателю тюрьмы о скором прибытии нового арестанта, у Цинцинната при мысли о встрече с себе подобным радостно забилось сердце. Появляется м-сье Пьер, который протягивает ему не руку дружбы, но десять скользких щупалец, и Цинциннат сразу понимает, что перед ним еще одна тщательно продуманная пародия. Даже шахматная партия превращается в оскорбительный фарс.
Сам я холост, но я понимаю, конечно… Вперед. Я это быстро… Хорошие игроки никогда много не думают. Вперед. Вашу супругу я мельком видал, — ядреная бабенка, что и говорить, — шея больно хороша, люблю… Э, стойте. Это я маху дал, разрешите переиграть. Так-то будет правильнее.
Каждую ночь Цинциннат слышит за стеной звуки, приближающиеся сантиметр за сантиметром к его камере.
Цинциннат, личность сложная и необычная, испытывает одиночество, незнакомое тем, кто его окружает, ибо они с легкостью меняют друзей, возлюбленных и даже собственное «я». Если Цинциннат и может надеяться на дружеское участие, то лишь в мечтах о будущем читателе тех заметок, которые он успел набросать в камере: «Я бросил бы, ежели трудился бы для кого-либо сейчас существующего». Однако в конце романа обезглавленный Цинциннат встает и направляется туда, где «стояли существа, подобные ему»: смерть сулит ему не одиночество, но возможность истинной дружбы.
«Приглашение на казнь» — это не прямое отображение жизни, но комический кошмар, который на удивление мягко, но настойчиво выводит нас из равновесия, чтобы обострить наше ощущение иной реальности. Одинокий и затравленный Цинциннат заключен в своем мире, но сама книга, в отличие от ее героя, предполагает существование читателей, которые поймут его потребность выразить себя без пустозвонства Родрига Ивановича и м-сье Пьера. В мире, который другие принимают на веру, Цинциннат распознает фальшивые банкноты банальности и отказывается их принять.
Набоков заметил однажды, что если прочитать «Алису в Стране чудес» очень внимательно, то можно обнаружить, что она «своими смешными коллизиями намекает на существование вполне надежного и довольно сентиментального мира по ту сторону смежного с ним сна»11. Особая, грубо сколоченная ирреальность мира «Приглашения на казнь» намекает не на нереальность нашего собственного мира, а ровно наоборот. Наши убогие представления способны все превратить в фальшивку, и роман Набокова заставляет нас пережить замешательство и напряжение, научиться распознавать и отвергать пошлость, которую книга определяет как ложь банальности, — и многие из нас, прочитав роман, «вскочат на ноги, взъерошив волосы». Реальность, предполагает он, настолько превосходит возможности интеллекта, что она тем самым как бы намекает на существование иных, лучших способов ее постичь. Если при жизни мы старались не удовлетворяться упрощенным силуэтом нашего мира, то, быть может, в момент смерти мы, подобно Цинциннату, шагнем в некую более богатую реальность, лежащую по ту сторону.
Несколько слов об истоках. Набоков отрицал влияние Кафки на свое творчество, и у нас нет оснований не доверять ему. Он так никогда и не выучил немецкий язык настолько, чтобы цель — пробиться через газетную статью или тем более роман — оправдывала затраченные на это усилия. Мальчиком он изучал немецкие книги о бабочках с помощью словаря и семь лет учил немецкий язык в школе. Переехав в Берлин, он
панически боялся ненароком повредить драгоценный слой русского языка, научившись бегло говорить по-немецки. Задача лингвистической изоляции облегчалась тем, что я жил в замкнутом эмигрантском кругу русских друзей и читал только русские газеты, журналы и книги. Единственными моими вылазками в местный язык были любезности, которыми я обменивался со сменяющимися хозяевами и хозяйками, и обычный набор первой необходимости при покупке: Ich m"ochte etwas Schinken [130] 12 .
130
Дайте мне немного ветчины (нем.)
Позднее Набоков конечно же прочтет
К началу пятидесятых годов параллели между «Процессом» и «Приглашением на казнь» могли бы показаться очевидными. На самом деле у Набокова вряд ли есть что-либо общее с Кафкой, кроме оригинальности. В мрачно-гнетущем мире Кафки двери смысла зловеще захлопываются тем плотнее, чем громче в них стучится Иосиф К. В гораздо более светлой вселенной Набокова палач и директор тюрьмы уменьшаются в размерах и исчезают, а Цинциннат прорывает ткань своего мира и выходит к существам, подобным себе. Перевернутый с ног на голову мир «Приглашения на казнь» кое-чем обязан Льюису Кэрроллу, а кое-чем роману-антиутопии (Набоков недавно прочел «Мы» Замятина по-французски за недоступностью русского издания15), в набоковском мире Цинцинната воображение столь же преступно, как болезнь в батлеровском Едгине, однако у Кафки он ничего не позаимствовал. Скорее уж он перенес Гамлета на остров Просперо.
В предисловии к английскому изданию романа Набоков шутит, что единственным писателем, оказавшим влияние на «Приглашение на казнь», был «меланхоличный, экстравагантный, мудрый, остроумный, волшебный и во всех отношениях великолепный Пьер Делаланд, которого я выдумал». Юмор этого высказывания состоит в том, что оно недалеко от истины. Набоков придумал Делаланда, когда писал «Дар», а именно работа над этим романом и явилась подлинным источником «Приглашения на казнь».
К середине 1934 года Набоков с головой ушел в книгу Федора «Жизнеописание Чернышевского». Как он говорил Ходасевичу, Чернышевский часто заслуживал презрения, но иногда — восхищения. Передавая Федору свое отношение к Чернышевскому, он писал в третьей главе «Дара»:
Ему искренне нравилось, как Чернышевский, противник смертной казни, наповал высмеивал гнусно-благостное и подло-величественное предложение поэта Жуковского окружить смертную казнь мистической таинственностью, дабы присутствующие казни не видели (на людях, дескать, казнимый нагло храбрится, тем оскверняя закон), а только слышали из-за ограды торжественное церковное пение, ибо казнь должна умилять.
Биография Чернышевского, которую он изучал, напомнила ему об отвратительном фарсе российской карательной системы: Чернышевский был приговорен к смерти и подвергся гражданской казни — пытка Достоевского, превращенная в нелепый ритуал, — прежде чем приговор был заменен на сибирскую ссылку. Набоков пишет далее:
И при этом Федор Константинович вспоминал, как его отец говорил, что в смертной казни есть какая-то непреодолимая неестественность, кровно чувствуемая человеком, странная и старинная обратность действия, как в зеркальном отражении превращающая любого в левшу: недаром для палача все делается наоборот: хомут надевается верхом вниз, когда везут Разина на казнь, вино кату наливается не с руки, а через руку; и если по швабскому кодексу в случае оскорбления кем-либо шпильмана позволялось последнему в удовлетворение ударить тень обидчика, то в Китае именно актером, тенью, исполнялась обязанность палача, то есть как бы снималась ответственность с человека и все переносилось в изнаночный, зеркальный мир16.