Вне перемирия
Шрифт:
Виновато махнув рукой, он пошел прочь. Я увидел его ночью. Он сидел на камне и упрямо качал головой. Ветер бил ему в лицо. Тысячи крикливых птиц, как снег падали на скалы.
К дому отдыха вела аллея с солнечными пятнами, шмелями и росой. У реки Васька поджидал прокурора Иваницкого. Прокурор издали кричал: „Даешь сазана!“ Любовно, как нитки жемчуга, он перебирал червей, которых накопал для него Васька. По воде скользили серебристые пауки. В столовой метались зайчики. Согнувшись над шахматной доской, председатель горсовета Малыгин приговаривал: „Стопроцентный зевок“. Позади дома, среди ромашек и колокольчиков, паслась огромная пятнистая корова.
Начальник строительства Осипов, похожий на рассерженного медведя, толкал забуксовавшую машину. Наконец, машина поддалась. Фары вырывали из темноты то кипу черных лакированных листьев, то поляну, полную взволнованным туманом. Осипов думал о Лизе.
Всю прошлую ночь он бился с жизнью. Служебный вагон сиротливо чернел в тупике. Расстегнув ворот рубашки, Осипов бродил по путям. Он не любил спать, когда вагон стоял на месте. Давние встречи маячили перед его глазами, пестрые и оскорбительные, как тряпье табора. Утром, хлебнув теплого чая, он рассердился. Удивленно он оглядел наволочку, припудренную черной пылью, папки на столе, мутные стекла вагона. Он вдруг понял, что ему необходимо увидеть Лизу.
В дом отдыха он попал поздно вечером. Он обежал сад, раздирая руками мокрые кусты и глухо, по-звериному ворча. Лиза сидела на скамье возле реки. Осипов сел рядом: „Мне надо с вами поговорить“. Он долго шарил по карманам, разыскивая портсигар и спички, вынул папиросу, но не закурил. Лиза сидела, отвернувшись. Он слышал, как она дышит. Наконец она спросила: „Вы хотели мне что-то сказать?“ Он снял фуражку, вытер рукавом лоб, но ничего не ответил. За рекой дрожали костры колхозников. Лиза была большая, белая и тихая. Осипов ни о чем не думал. Слабая улыбка смягчала его угрюмое скуластое лицо. Он знал теперь, что ничего не скажет. Тишина ночи его теснила. Взглянув искоса на Лизу, он возненавидел свою жизнь.
Из куста с шумом вылетела птица. Легкий ветерок покружился над верхами осин и упал. Осипов почему-то вспомнил о костылях: на третьем участке нет костылей… Эта мысль была мелкой, но настойчивой.
Лиза сказала: „Здесь сыро“ и поднялась. Она пошла к веранде. Под электрической лампочкой дрожали лиловые астры. Осипов пошел было вдогонку, но сразу остановился и неуклюже махнул рукой. Пять минут спустя он будил шофера. Снова под фарами мелькали клочья тумана. Осипов теперь думал о костылях, о насыпи, о профиле дороги. Отдельные мысли сцепились; перед ним была трасса, прямая и узкая как воля.
В пять утра служебный вагон прицепили к пассажирскому поезду. Свалившись на койку, Осипов тотчас уснул. Он проснулся с рыком: „Где костыли?“ На солнце горели отполированные спины землекопов. Колея терялась среди зноя и дыма. Осипов ел кислый крыжовник и усмехался.
Он ездил дни, месяцы, годы. Он уговаривал хромого „Молодчика“ прибавить ходу. Он трясся на громыхавших телегах. Он ночевал в бараках, пропахших кожей и щами. Он ночевал один под звездами осени. Он говорил с грабарями о коммунизме и он пел с ними песни Украины. Скидывая рубашку, он хватался за кирку. На январском морозе он кричал: „Давай!“ Казалось, дыхание, выходя из его рта, становится ледяным столпом. Сотни километров отделяли одну его заботу от другой. Его хозяйство было длинным, как жизнь. Вспоминая огни за рекой и быстрое дыхание, он сердито расставлял руки. Крохотный вагон жалобно поскрипывал. Тогда Осипов затевал шумные игры с сыном уборщицы, трехлетним Мишкой: Мишка был машинистом, Осипов паровозом.
Он встретил Лизу в Москве, на Тверском бульваре.
Неделю спустя было торжественное открытие дороги. Осипов рассеянно жал сотни рук. Улучив минуту, он прошел в свой вагон. Он глядел на карту. Пески пустыни были обозначены желтыми расплывчатыми кругами. Осипов жадно сжимал огрызок карандаша. Рабочий ударял молотом по колесам и этот грохот был музыкой. В знойном воздухе мелькала яркая мошкара. Услышав фаготы оркестра, Осипов вздрогнул: он думал о новой дороге.
Роже сказал: „Я не знаю, что мне делать с Андро?“ Смеясь, я ответил: „Утопи его“. После этого мы пили „шавиньоль“ и Роже, щелкая языком, говорил: „Удивительное вино! Ты чувствуешь привкус дроби?“ Он знал, где можно получить шипучее „вувре“ или густой, как бычья кровь, „поммар“. Впрочем, он все любил: самопишущие перья, птиц, танцульки, автомобильные гонки: это был человек, помешанный на жизни. Он всегда торопился. Он съездил в Бразилию; так можно съездить в пригород. Два месяца он просидел в тюрьме: во время демонстрации у „Стены коммунаров“ он подмял под себя полицейского. В тюрьме он все время пел; начальник записал его в церковный хор. Он затевал с детворой сложные игры. Мальчишки с улицы Менильмонтан звали его „Зеленым гэнгстером“. Он успел сделать два фильма. Он сам писал сценарии. Он показывал актерам, как надо играть сентиментальных модисток или расслабленных сановников. Вместе с оператором он взбирался на мостки, отыскивая угол съемки. В павильоне он вдруг становился сосредоточенным, даже суровым.
Над второй картиной „Озеро Чен“ он работал долго. Он сказал мне, что история человека, который чересчур счастлив, преследует его с детских лет. Он часто рассказывал о похождениях своего героя-птицелова Андро. Я плохо его слушал. Так и теперь, не подумав, я сказал: „Утопи его“. Он отставил стакан, и внимательно поглядел на меня. Я поспешил добавить: „Впрочем, тебе видней. Я в этом ничего не смыслю“. Он продолжал смотреть на меня. Потом он сказал: „Может быть ты прав. Но я боюсь, что не сумею этого показать. Все, что делает Андро, пережил я сам, это почти автобиография. А насчет развязки… Стыдно сказать, но я боюсь смерти. Я стараюсь о ней не думать“.
Я вспомнил, как я пришел домой после похорон матери. Накрыли на стол. Родственники ели долго и настойчиво. Я видел, что отец не может есть. Я сурово сказал ему: „Надо“. Я взял ложку и тотчас ее отложил. Тогда отец сказал: „Ешь“. Мы наблюдали друг за другом, как враги: мы должны были жить и никто не смел уклониться от этой повинности.
Я сказал Роже, что о смерти нельзя не думать. О ней следует думать редко и напряженно: это лекарство отсчитывают скупыми каплями. Роже снова пил вино и смеялся.
В тот вечер мы поспорили о коммунизме. Роже говорил: „Я люблю труд и справедливость, но я не хочу, чтобы статуи правили скульптором“. Я засмеялся: „Ты что же, зовешь статуями обыкновенных людей?“ Рассердившись, он опрокинул стакан: „Я зову статуями осуществленные идеи. Трудно сказать, „почему я занялся искусством, я ненавижу форму“.
На просмотре картины „Озеро Чен“ я все время думал: что сделал Роже с птицеловом Андро? Был осенний вечер. Расплывались тусклые фонари. Струи дождя стекали с резинового плаща полицейского. Когда Андро кинулся в Сену, я облегченно кивнул головой.