Вне перемирия
Шрифт:
Он стоял, виновато вытянув руки по швам. Иоганна не сумела скрыть улыбки. Она несла большие хлеба в третий корпус, где стояли пулеметчики. Отто пошел с ней. Зазвенели стекла, Иоганна пропала в плотном сером облаке. Потом он снова увидел золото хлебов и розовую щеку. Они зашли в комнату, где жила Иоганна. Они сделали это молча, без уговору. Иоганна положила хлеба на стол. Под ногами хрустели осколки стекла. Холодный ветер подымал края занавески. На кровати лежали винтовки, Отто почему-то глядел на открытки, развешанные веером: синее озеро, крупные желтые цветы. Иоганна сказала: „Помнишь, как мы ездили в Земеринг?“ Он смутно улыбнулся; он вспомнил дым костра и горячее тело Иоганны. Потом
Вечером наступило затишье. Слышно было, как кричал грудной младенец. Отто сидел с винтовкой в руке на площадке чугунной лестницы. Перед ним были мутные крыши соседних домов. Где-то между облаками вздрагивали звезды. Он боролся со сном. Когда его щека коснулась железной решетки, он испуганно вздрогнул. Его разбудил одинокий крик. Хеймверовцы ворвались в южные ворота. Бой шел на каждой ступени: рабочие не сдавались. Отто весело вскрикнул: „А!“ и ударил хеймверовца прикладом. Он не помнил себя. Его схватили и скинули вниз, на черный пустой двор.
Гайнца взяли живым возле моста. Полицейский прострелил ему ногу. Когда его вели в казарму, он отбивался и кричал.
Он лежал в погребе на промерзшей земле. Сквозь щель мигал фонарь. За дверью солдаты играли в карты. Гайнц подумал: „Хорошо, что не Отто!..“ От боли в колене он сжимал зубы. Утром он увидал бочки. Солдат открыл несмазанную дверь, харкнул и ушел. Гайнц закрыл глаза и увидел свой дом: он идет на работу, кудластая овчарка бьет хвостом о землю. Он вспомнил запах травы, растертой в руке, и улыбнулся. Воспоминания запыхавшись перебивали друг друга: холод осеннего утра, крепкая грудь соседки Анны, коржики с тмином, короткая прожженая трубка. Жизнь была лакомой, как ломоть свежеиспеченного хлеба.
Его судили в тот же вечер. „Подсудимый, встаньте“, — сказал низкорослый одутловатый генерал. Гайнц ответил: „Плевать мне на ваш балаган“. Защитник поспешно залопотал: „Подсудимый не может встать, потому что он ранен“. Гайнц молча выслушал обвинительный акт, краткие речи сторон, приговор. „Хотите ли что-нибудь добавить?..“ Гайнц улыбался: он чувствовал во рту вкус жизни. На минуту оторвавшись от своего напряженного счастья, он сказал: „Вас скоро перестреляют как зайцев“.
Его вели на казнь связанным. Он свирепо вбирал в легкие сырой воздух первого дня оттепели и ругался. Потом он поджал губы и поглядел назад. С мокрого дерева капали крупные капли. Он хотел что-то сказать, но, раздумав, махнул рукой и рассеянно улыбнулся.
Я не мог разыскать Гушека. Я узнавал магазины, скверы, статуи. Город был знакомым и неизвестным. Жара не спадала. Люди шли ничего не видя, у них были мутные глаза рыб. Я вспомнил старые адреса. Старуха, приоткрыв дверь, в испуге ее захлопнула. Дети, смеясь, кричали: „Такого нет!“ Человек, судорожно пристегивая подтяжки к брюкам, поглядел на меня и сказал: „Я ничего не покупаю“. Я пошел в кафе, где когда то бывал Гушек. Люди задыхались, окунув лица в газеты. Я спросил потного официанта не видал ли он Гушека. Шатаясь, он повел меня в дальний угол. На плюшевом диване дремал Кнап. Он отряхнулся и сказал: „Идем ко мне“.
У него изменился голос. Он говорил теперь глухо и равнодушно, разделяя слова утомительными паузами. Я помню, как он вышел из тюрьмы. Он дурачился, лаял, утверждая, что разговаривает с встречными собаками, отвешивал незнакомым
Кресла были в чехлах, шторы опущены. На столе тускло посвечивала ваза с виноградом. В комнатах стояла летняя тишина. Кнап сказал: „Через три дня мы едем в Татры“.
Его жену звали Людмилой. Она улыбалась, как на экране. Острые зубы и розоватые глаза делали ее похожей на белую мышь. Она глядела на Кнапа недоуменно и восторженна, как будто видела его впервые. Несколько раз Кнап снисходительно погладил ее стриженый затылок. Я спросил: „Где Гушек?“ Помолчав, Кнап ответил: „Я дам тебе его адрес“. Он стал рассказывать анекдоты: о любовниках, об евреях, о министрах. Людмила попрежнему улыбалась. Кнап глядел на меня в упор и уныло спрашивал: „Смешно?“ Я отвечал: „Очень“. Потом я спросил: „Где Франтишек, Вайга? Ты ведь встречаешься с ними?“ Он молчал. Жужжали мухи. Я отодвинул вазу с виноградом. Наконец, он ответил: „Разве ты не слыхал, что я вышел из партии? Я не согласен с их тактикой…“ Он вспомнил еще один анекдот: о старой кокотке. Я выслушал и встал. Он засуетился: „Сейчас ты все равно никого не найдешь. Это за городом, поедешь завтра. Пойдем в „Савой“.
Несмотря на жару, Кнап заказал сливяную водку. Он бормотал: „Дураки! Делают одну ошибку за другой. Ты меня спрашивал о Франтишеке. Это баран. Без инструкций он не способен и высморкаться. Вайга стал депутатом, у него теперь две прислуги…“
Я вспомнил Кнапа на трибуне. Он как будто отрывал слова от себя, слова были косматыми и теплыми, слушая его, люди плакали. Я сказал: „Раз мы встретились, лучше вспомнить прошлое…“ Он замотал головой: „Нет“. Он пил теперь водку залпом. Угрюмо обличал он своих прежних друзей. Людмила, как эхо, повторяла последние слова его длинных тирад: „ослы“, „разгром“, „предательство“.
На столе стояли тарелки с застывшим салом. Пахло потом и косметикой. Две полуголых девушки с длинными грудями, как заводные, качались на эстраде. Под ногами валялись рыжие раздавленные розы. Толстяк, вытирая салфеткой мясистые губы, целовал женщину. Кнап охмелел. Неожиданно он сказал: „Насчет разногласия — чепуха. Но я не хочу жить для истории. Может быть, я грязное животное, но я чертовски люблю жизнь. Два раза мы не живем, понимаешь?“ Людмила улыбнулась: „Это правда“. Кнап раздраженно крикнул: „Ты в этом ничего не понимаешь“. Он не глядел на меня. Танцовали танго. Круглые стеклянные глаза Кнапа чуть посвечивали в темноте. Он водил пальцами в такт музыке, потом он прикрыл глаза и громко зевнул.
К Гушеку я попал на следующий день под вечер. Он находился в санатории. Врач сказал мне: „Половина одного легкого…“ Больные лежали на веранде. Их щеки были белыми или неестественно багровыми. Увидав меня, Гушек радостно засмеялся. Врач позволил ему сойти в сад. Он восторженно повторял: „Огромные успехи!..“ Он расспрашивал о Москве: „А как на Электрозаводе?“ Он говорил о парижских рабочих на площади Бастилии и о крестьянах Эстрамадуры, которые взяли землю. Задыхаясь, он рассказывал мне о Франтишеке, который ведет башмачников и батраков к победе. Я не слышал больше свиста, выходившего из его больной груди. Я забыл, что он умирает. Я спорил, рассказывал, смеялся. Садовник поливал газон и зеленая свежесть окружала нас. Гушек сказал: „Столько работы, а приходится валяться“ и сейчас же спохватился: „Ничего, вылечат“.