Вне закона
Шрифт:
Она и в самом деле напоминала кого-то из актрис, но кого, никто никогда не мог вспомнить. Да и вопрос этот исходил от людей, не знавших театра, не понимавших — актриса в жизни совсем иной человек, чем на сцене.
Илье Викторовичу от таких вопросов становилось весело, и он отвечал загадочно: «Той труппы более не существует».
Обедать на кухне они начали после того, как Римма Степановна, тяжело перенесшая ангину, обронила поднос с тарелками в коридоре, обварив ноги. Но и на кухне она ставила перед прибором Ильи Викторовича накрахмаленную салфетку.
Она садилась напротив, как любил шутливо говаривать Илья Викторович, визави, ему нравились подобного рода словечки, наслушался их
Оба ели неторопливо, обменивались обыденными новостями; Римма Степановна сообщала, кто и по какому поводу звонил, да и о чем говорят в очередях, а говорят люди о неизбежности денежной реформы, о том, что вот-вот введут карточки, и это беда, потому что и так талоны на сахар и сигареты трудно отоварить, все возмущены, что грозит голод: ведь ни войны не было, ни мора, газеты опять же сообщили — собран богатый урожай, а если все есть, то почему магазины пусты? Он слушал ее вполуха, все это ему было знакомо, но он старался делать вид, что ее сообщения ему важны.
В последнее время у Риммы Степановны начала дергаться левая щека, он знал: она пережила трудно его уход на пенсию; ему не нравился этот тик, он заставил ее походить по врачам, но они не обнаружили ничего тревожного.
— Поедем зимой в Кисловодск, — пообещал он, хотя не был уверен, что в эту зиму ему удастся выехать на лечение, он хоть и не у дел, но всеобщая тревога и напряженное ожидание глобальных перемен в обществе беспокоили его не менее других.
Главным для Риммы Степановны была забота о муже, да и о чем ей было еще беспокоиться, детей они не завели, одно время она мечтала о приемыше, но так и не решилась взять на воспитание ребенка из детского дома. Работу она оставила лет десять назад и жила только тем, что обслуживала Илью Викторовича. В последний год и он стал проявлять к ней интерес. Двое на одном замкнутом пространстве жилья.
Стоило приблизиться к Римме Степановне, чуть внимательнее, чем обычно, вслушаться в ее рассказы, как он начал обнаруживать скрытую много лет, не известную ему жизнь, хотя всегда казалось — жена у него на глазах и проста, словно первый столбик таблицы умножения. По мере того как Илья Викторович углублял свои наблюдения, прослеживая взглядом нить, вплетающуюся в кружевной рисунок, он терял эту нить в скоплении подобных, образующих цельный фрагмент.
Он все более и более досадовал на себя: человеческая жизнь развивалась рядом, а он, занимавшийся много лет образом мыслей, поведением, поступками разных лиц, как следует не разглядел, что происходит в его спальне, столовой, в ванной. А там повсюду были разбросаны обрывки тоски, мучений по несостоявшейся любви; он так и не сумел разобраться, кто же был тот, о ком Римма Степановна грустила по ночам рядом со спящим мужем, то есть с ним самим. Понимал: в прошлое не надобно возвращаться, потому что если это произойдет, то могут обнаружиться еще более нежелательные подробности. Да иначе, наверное, и не могло быть.
Он взял ее в жены после войны, разница в возрасте оказалась серьезной — двадцать три года, но он всегда был крепким мужиком, а в те послевоенные годы — вообще молодцом. Римму Степановну он выбрал обдуманно; она стала второй его женой после нервической дочки академика — надутого философа, специалиста по истории рабочего движения, а затем истории партии, знавшего английский и французский, что было в ту пору большой редкостью. Илье Викторовичу противно было вспоминать не только его рыхлую, неопрятную фигуру, его вечный насморк, претензии на значительность, но и то унижение, что пережил в его роскошной квартире, и только к концу сорокового года жилище это подверглось разору, когда обнаружились тайные симпатии академика к трудам Льва Давидовича Троцкого. Нервическая дочка, — о ней и вспоминать никогда не хотелось, — спилась за два месяца, таскалась по постелям каких-то военных, потом, когда началась война, сгинула в ее пучине, но
Большая, очень большая жизнь прошла с Риммой Степановной. Какой была его жена, когда находилась вне поля его зрения? Глупо, конечно, сейчас заниматься такими раскопками, вряд ли они дадут успокоение, ведь и без того ясно: ровной и однообразной жизни у женщины, прошедшей через гигантские жернова времени, быть не могло.
Он не хотел ничего узнавать из прошлого. Но помимо его воли то одно, то другое бросалось в глаза. Профессиональный сыщик в нем бодрствует постоянно, и все отчетливей и неожиданней прояснялась общая схема ее судьбы. Он думал: наверное, были мгновения, когда эта женщина ненавидела его, даже замышляла самое страшное, чтобы навсегда избавиться. Ведь он был беззащитен, когда спал рядом; ей стоило добраться до письменного стола, чтобы вынуть оттуда табельный пистолет, да кроме того в шкафу лежала великолепная коллекция финских ножей.
Илья Викторович пытался представить Римму Степановну в ненависти и не мог; на ее простоватом, с тонким рисунком лице не удерживались черты гнева. Ненависть Риммы Степановны казалась невозможной, и все же память заставляла оглянуться, увидеть на краткое мгновение ее потемневшие от злости серые глаза. Но только на мгновение.
«Возможно, все это было… возможно, — думал он. — Но сейчас-то мне это зачем?»
Он закончил обед, вытер губы салфеткой, взял руку жены, поцеловал.
— Спасибо.
— Ты приляжешь?
Он подумал и ответил:
— Не уверен. Во всяком случае, я буду у себя.
Прошел в свой кабинет, затворил дверь, переоделся в мягкую куртку и домашние брюки, а костюм аккуратно повесил в шкаф, только после этого сел к столу.
Снова звякнули в руке ключи, он вынул из ящика серую папочку, еще не успел ее раскрыть, как сквозь картон, будто через туман, проступило круглое, мясистое лицо с бородой и густой шапкой полуседых волос, маленькие глаза хитро и весело целились Илье Викторовичу в переносицу. Все-таки у Луганцева удивительный взгляд, он вроде бы смотрит прямо на тебя, но все время кажется: что-то разглядывает за твоей спиной, видимое только ему одному.
Когда Луганцев впервые вошел в служебный кабинет Ильи Викторовича, он еще не носил бороды, был гладко выбрит, и щеки его блестели, отливая здоровым румянцем вовсе не городского происхождения.
У Ильи Викторовича к тому времени хранилось несколько донесений на Луганцева, за которым уж закрепилась со студенческих лет слава бескомпромиссного шестидесятника, борца за свободу слова. В донесениях сообщалось, что в людных местах полузакрытого объединения, работавшего во многом в научно-фундаментальной и в прикладной части на военку, этот здоровый молодец ратовал за свободу выбора в науке, отвергал, как безумство, планирование открытий, а затем создал нечто вроде комитета молодых ученых в защиту основоположника, как он считал, нового направления в приборостроении Григория Тагидзе.
В то время вокруг Тагидзе и в самом деле началась возня.
Илья Викторович давно присматривался к Тагидзе, видел: сам этот тихий, рано поседевший человек — грузин не грузин, — во всяком случае, он был уроженцем Москвы, как и его отец, и дед, и ни слова не знал по-грузински, — не вербовал себе сторонников, у него было два или три помощника, с кем он ладил, других к себе не допускал. И это было мудро. Видимо, Тагидзе понимал — ему никто не нужен, он делает свое дело, счастлив, когда ему не мешают, и не бьется, чтобы о нем шумели. Ученый, лишенный тщеславия, да еще с грузинской фамилией, таких не часто встретишь. А может быть, он был так мудр, что вовремя сообразил: если наука становится хотя бы частью политики или используется в политических целях, то оказывается на краю пропасти, может в любое время превратиться в обыкновенную дубинку, которую рано или поздно сожгут на костре, как это сделали с той же генетикой.