Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея
Шрифт:
Словом, я ничуть не удивлялся заявлениям европейских вождей насчет того, что они за всем внимательно следят и надеются, что мы останемся верны своим международным обязательствам. Хотя какой-то прибалтийский лидер порадовал по-настоящему: это проблемы другой страны, сказал он про нас. Если бы наши ребята поставили его к стенке, последними его словами стали бы: "Это проблема другой страны".
То, что для частного лица считается последней низостью, для Народа вполне может оказаться верхом государственной мудрости. И слава Богу! Если бы все Народы, эти твердокаменные ядра, всерьез дорожили своей честью, они бы давно размололи друг друга
Тем не менее, мы с Костей были срочно откомандированы к фээргэшному консульству - авось еврейский дедушка вывезет к покаявшимся фашистам, как именовались немцы в моем недоступном для покаяний Эдеме. Все на улице просилось в зловещее истолкование - у психиатров это называется "бред значения": светящиеся жилистой солдатской белизной отколовшиеся от тополя полствола, журнально-кровавая раздавленность коробки "Мальборо", пук срезанных березовых веток (березовой каши), неряшливо прущих из раскрытого люка (вымачивают в дерьме)... Каждая мусоровозка норовила предстать бэтээром. Люди представлялись хмурыми, как мы.
Консульство, как ни странно, вовсе не осаждали толпы обезумевших беженцев: близ приличной, как бы театральной очереди нам по-быстрому вручили (всучили) стопочку программок "Antrag auf..." с любезным переводом "Анкета для лиц..." (роковым пятым пунктом шло гражданство) и печатным же разъяснением к ним: иммиграция лиц еврейской национальности возможна лишь в особо тяжких случаях; просьба изложить, почему вместо Израиля вы стремитесь в Германию, почему желаете попасть в гостиницу, вместо того, чтобы ночевать на тротуаре. Что ж, в мире слишком много рвани...
Об Израиле Костя слышать не хотел, потому что там, по слухам, требуют Единства.
Программки - "паспорта дезертира" - наверно, и сейчас где-то валяются, готовые в любое время подтвердить, что доверять можно лишь тем, кому некуда деваться.
К каждой уличной газете склонялись в полупоклоне заслоняющие друг другу слово правды мрачные соотечественники (даже такого дерьма не добыть без очереди). "По состоянию здоровья...
– злобно хмыкнул какой-то монголоид.
– Наверно, где-нибудь в клетке сидит!". Он все время мелькал рядом, японский резидент.
Мы двинулись к презираемому Ленсовету - хоть какому-то центру - оттого-то властям так необходимы опасности. Лишь у выхода из метро пробился первый росток протеста - тетрадный листок с каракулями: реакция не пройдет или что-то в этом роде. Резидент читал вместе со всеми, часто моргая, - фотографировал. На Исаакиевской площади у меня вдруг растаяла судорога между бровями - безнадежность разом их распустила, - до того мало людей оказалось с друзьями на Сенатской площади...
Вдоль фасада дворца маленькие человечки со всей положенной суетливой бестолковщиной монтировали динамики, чтобы обращаться с призывами к нам, частичке городского мусора.
Я ни на миг не забывал, что участвую в чем-то запрещенном - не то в митинге, не то в уличном шествии. Запрет на подстрекательские слухи не помогал - начинали срабатывать законы общения больших масс: девять слухов из десяти были брехней - но какие именно?
Я вместе с другими стаскивал в кучи всякий строительный хлам, чтоб было что назвать баррикадой. Хотя какие-то распорядители иногда приказывали разобрать их. Поразительную энергию развивал огромный толстяк в джинсовой жилетке (каждая рука - пухлая бабья ляжка). К моему удивлению, от него мало отставал мой сынуля - с той разницей, что толстяк командовал, а
Меня не радовало и оптимистическое вранье (где-то, мол, какие-то наши тоже дают ихним по мозгам): кто бы ни победил, демобилизация всегда обнаруживает дебилизацию - люди еще лет тридцать способны интересоваться только сражениями, обожать только героев и различать на слух только калибры пушек.
Мы получали и раздавали ельцинские ксероксные листовки: "Мы обсаблютно уверены, что наши соотечественники..." - здесь это слово меня не коробило, - только и всего. Ждали мэра Собчака. Передавали, что его задержали, застрелили, посадили - не то в тюрьму, не то на рижский аэродром. Вы помните, как наш Агамемнон из пленного Парижа к нам примчался. Какой восторг тогда пред ним раздался! Как был велик, как был прекрасен он, народов друг, спаситель их свободы - и т.д., и т.д., и т.д. Серьезно, во мне толкнулось что-то живое, когда своим знаменитым тенором (ария Собчака: "Ах, если бы я был избран...") он перетитуловал всех мятежных министров "бывшими министрами": до меня не сразу дошло, что это он их тут же и разжаловал. Медведя поймал...
Толпа, собравшаяся на Собчака, перевалила за победителя декабристов Николая Палкина, и мне снова захотелось стать вторым. Отполированные трамвайные рельсы внезапно вспыхнули алым - как будто маляр-виртуоз пропорхнул по ним невесомой кровавой кистью. Отразившуюся в них зарю я заметил мигом позже. Но на завтрашний митинг я побрел только формы ради (опять соберется сотня прапорщиков...) и в метро все время с бессознательной досадой чувствовал, что мне никак не оторваться от какой-то толпы, словно вместе со мной некий турпоезд направляется на экскурсию в Эрмитаж. Лишь на платформе у Невского я начал замечать что-то необычное: нет злых локотков, перебранок, не видать детей, старух, алкашей, а самое поразительное - совсем нет рож, рыл, харь...
Я никак не думал, что не только в Ленинграде, но и во всем мире можно сыскать столько ясных, хороших лиц, чтобы заполнить Невский от Лиговки до Дворцовой. А с Дворцового моста волна за волной спускались все новые и новые славные люди, и я был равный среди равных. А вот крепкий мужичок, взмахивая крепкими кулачками, ведет колонну Кировского завода - и опять ни одного мурла - нормальные хорошие мужики. Любое дело, на которое плюют работяги, всегда представляется мне каким-то еврейским, а потому - бесплодным. А тут еще курсанты за Зимней канавкой выбросили плакат "Авиация с вами!" И я понял, - только не смейтесь, пожалуйста!
– что я действительно готов отдать жизнь. Ну, то есть не прямо взять и отдать, а пойти на такое дело, где этот вопрос будут решать без меня.
Стайки светлых личностей течением разнесло аж до моей полуокраинной конторы, выгороженной из пустыря вульгарным бетонным забором с претензией на государственную тайну. У заключительного автобуса к нам встревоженной походкой подошел уже успевший сформироваться тип озабоченного и осведомленного молодого человека. Примерно в километре отсюда требовалось задержать хоть на полчаса четыре бэтээра, покуда знающие люди не разольют на подъеме мазут - пускай буксуют, реакционеры чертовы. Я даже не поинтересовался, где они возьмут мазут, а тем более - подъем: знающим людям видней.