Вокзал Виктория
Шрифт:
– При чем здесь собаки?
Серафима посмотрела с недоумением. Слезы еще не высохли у нее на щеках, а одна слеза дрожала на волнистых волосах и блестела, как бриллиант. Да, именно как чистой воды камень; Полина никогда не видела таких слез.
– В Берлине не разрешали, – объяснила она. – Евреям, среди прочего, запрещалось выгуливать собак.
– Но почему? – удивленно спросила Серафима. – Почему именно выгуливать собак?
– Я думаю, для нагнетания абсурда. Абсурд деморализует и лишает возможности сопротивляться. Ладно, что толку об этом рассуждать? Аналогия и без того очевидна.
На этот раз Серафима посмотрела на Полину почти с опаской. Видимо, не часто встречались ей люди, которые вот так
– А почему вас так тронуло увольнение вашего директора? – спросила Полина.
Ей стало жаль эту неотмирную женщину. Пусть поговорит о чем-нибудь безобидном. О своем романе, например.
Но по тому, как мгновенно потемнели ее глаза, стали похожи на пропасти, узкие и бездонные, Полина поняла, что напомнила, наоборот, о самом болезненном.
– Это было так отвратительно, что даже я… – Серафима вздрогнула. – Поверьте, я много видела, как унижают людей, мы все это видели и давно уже поняли, что не в наших силах что-либо с этим поделать. Но даже когда ночью забирали Степана Тимофеевича – он в этой комнате жил, вам Таисья уже рассказала, наверное, – даже тогда это выглядело просто зловеще, страшно в своей механичности, будничности. А то, что творилось вчера… У всех глаза горели, когда они говорили о Якове Ароновиче невообразимые мерзости. Он слушал, слушал, лицо у него стало белое, и вдруг он говорит: Павел Николаевич, что же ты плетешь? Это заместитель его, Павел Николаевич, – пояснила Серафима. – Мы же, говорит, с тобой вместе воевали, ты же со мной в Москву с фронта приезжал сына моего хоронить, Женьку моего, над могилой его со мной стоял – и ты говоришь, что я за чужими спинами в войну отсиживался?.. А я его Женю знала, чудесный был мальчик, он на фронт буквально сбежал, хотя у него близорукость была ужасная и в армию его не взяли, а он в ополчение, в сорок первом, и сразу же погиб под Волоколамском… – Она допила кофе залпом, не различая вкуса, как воду. – Все замолчали, когда Яков Аронович это сказал, мертвая стала тишина. А Павел Николаевич знаете, что ему ответил? Не-у-бе-ди-тель-но! Неубедительно, говорит, вы оправдываетесь, гражданин Браверман. Я никогда не привыкну, что люди на такое способны, – помолчав, чуть слышно произнесла она.
Лицо у Серафимы стало такое же бледное, каким было, наверное, у ее директора во время собрания. Но Полина думала уже о другом…
– Это правда, что об этом сейчас везде твердят? – спросила она. – Вот это все – что евреи враги и прочее?
– Да. В Москве просто вакханалия. Здесь же учебные заведения и учреждения культуры, – с прелестной своей тихой серьезностью пояснила Серафима. – Конечно, евреев работает много. И вот такой ужас… Вы как-то помрачнели, – заметила она. И догадалась: – Беспокоитесь о ком-то близком?
– Да, – помедлив, ответила Полина. Глупо было опасаться этой Серафимы, она и не опасалась. Да и надоело, что не с кем словом перемолвиться, не с Тайкой же. – У меня… ну, скажем, возникли близкие отношения с одним человеком. Он врач, и он как раз еврей. Живет в Вятке, я с ним там и познакомилась. Это долгая история, сейчас не к месту. Главное состоит в том, что я позвала его в Москву. Мне казалось, это глупо, что он хоронит себя в глуши, он хирург от бога и человек очень незаурядный. А здесь, оказывается, вот что…
– Сейчас, наоборот, из Москвы люди в глушь уезжают, – сказала Серафима. – Скрыться хотят, раствориться. Страна-то большая – надеются, что о них забудут, если они не будут на виду. У нас одна сотрудница куда-то в Сибирь уехала.
Полине сразу же вспомнилась баронесса фон Дитрих с ее снисходительной улыбкой: «Ах, милая, но это ведь всего лишь причуда фюрера. Великий человек имеет право на причуды. И это вполне безобидно, уверяю вас».
Но что толку было в очередной раз проводить очередную аналогию? Полина не любила пустых занятий.
– Может быть, вам стоит как-то предупредить вашего друга? – осторожно спросила Серафима.
– Да. Постараюсь, – сказала она.
«Я запуталась сама и всех запутала, – мелькнуло у нее в голове. – И это только разрастается».
– Спасибо, Полина. – Серафима поставила на стол пустую кофейную чашечку, которую до сих пор сжимала в руках, будто грела о нее руки. – Вы меня очень поддержали. Вы добрый и душевный человек.
«Я – душевный? – с горечью подумала Полина. – Вот уж точно нет».
В том месте, которое согласно романтическим представлениям должна занимать душа, она ощущала выжженную пустыню. Не следовало ей звать в такую пустыню доктора Немировского, это очевидно. Даже если бы не разыгрывалась в Москве вся эта бредовая кампания по борьбе с Иммануилом Кантом и Яковом Ароновичем, как его… Браверманом.
Когда это случилось с нею, когда угасли все чувства, и даже самое яркое из них, интерес к жизни, – Полина не знала. Не было такого утра, когда она проснулась бы и поняла, что чувств у нее больше нет.
Но другое она понимала: несмотря на холод в сердце, никуда она отсюда, из Москвы, не денется. Узел, завязанный шесть лет назад Неволиным – да нет, конечно, не Неволиным, он всегда был только жалкой пешкой, – завязан так прочно, что и, сделавшись ледяною, душа ее все-таки удерживается этим узлом.
Он был прочнее государственных границ, этот невидимый узел, и не было у Полины сил для того, чтобы его развязать.
Глава 13
Что она беременна, Полина поняла только через три месяца после той ночи, когда проснулась от грохота бомбежки и от сирены воздушной тревоги. Возможно, она догадалась бы о своем положении и раньше, но тревоги, не воздушные даже, а человеческие, сделались столь частыми, что нарушение женского календаря на их фоне ее не обеспокоило.
После английской бомбежки жизнь в Берлине на некоторое время сделалась нервной, взвинченной, каждый день проходил в ожидании очередного какого-нибудь опасного события, а беспечность и уверенность в будущем, владевшая всеми после присоединения Судет и Австрии, сменилась всеобщей же растерянностью. Каждый скрывал свою растерянность, как умел, однако она была, и ни быстрая победа над Францией, ни пакт о дружбе с советской Россией не могли избавить от нее.
Однако вскоре стало понятно, что бомбежка, так напугавшая обитателей пансиона на Курфюрстендамм, была совершенно случайной, а вскоре самолеты Люфтваффе сами разнесли англичан в клочья в Ковентри – и Берлин постепенно успокоился, снова повеселел, проникся оптимизмом, вдобавок и фюрер сказал, что война с Англией поднимет дух народа и объединит всех, и так ведь и происходило, точь-в-точь так, как сказал фюрер… В общем, если и было о чем переживать, то лишь о том, что ассортимент продуктов стал более скудным, но понятно было, что это вскоре восстановится. Ну невозможно же, чтобы хлеб навсегда остался таким, как сейчас, слишком мягким и мгновенно плесневеющим! Так никогда не пекли хлеб, не будут печь и впредь, надо только переждать неприятный период, который, конечно же, не затянется надолго. Впрочем, после победы над Францией все можно было купить французское, от фруктов до вина и чулок, в этом смысле стало даже лучше, чем до войны, и будет, без сомнений, еще лучше.