Волчий паспорт
Шрифт:
Мы едем куда-то вглубь, пока не натыкаемся фарами на ракету, похожую на акулу, только выныривающую не из пучин моря, а из пучин земли.
Майор, шатаясь, вылезает из-за руля, подходит к ракете, стукает бутылкой о ее бок: «Чтоб ты никогда не взлетела, сука!» – и судорожно отпивает, не забывая оставить виски мне. Потом лезет за пазуху, показывает мне фотографию за целлулоидным окошечком бумажника: зеленая поляна, белый коттедж, жена, похожая на Дорис Дэй (на Дорис Дэй почему-то похожи большинство офицерских жен – даже советских), трое детишек с бейсбольными битами…
Альберт Тодд, который был свидетелем начала нашего пьянства с майором, но
– Извини, Женя, американская наша секретность, конечно, не на советском высоком уровне, но все-таки тоже существует…
Как бы то ни было, Альберт Тодд пошел спать, а мы с майором – наоборот, и чем больше проходит лет, тем больше я и сомневаюсь в этой истории, и верю в нее.
И я ее вспомнил опять через 21 год, в ноябре 1986 года, на Чукотке, когда летал вдоль Берингова пролива на пограничном вертолете и одинокий соболь прыгал со льдины на льдину, между Америкой и Россией, немножко напоминая мне и меня самого.
Командир вертолета был, как мы говорим, «афганцем» – и, честно говоря, у меня было сначала некоторое предубеждение к нему. Совсем недавно мне рассказывали историю об убийстве инкассатора в Москве, когда грабители выстрелили ему в живот. Один из грабителей деловито спросил: «Ну как?» – «В порядке… Как в Афганистане…» – ответил другой, будучи уверен, что инкассатор убит. Но инкассатор чудом продержался еще какое-то время и успел сообщить милиционерам эту реплику – по ней и нашли убийц, бывших наших «голубых беретов».
Но этот чукотский «афганец» – красивый, но не сладкой, а какой-то задумчивой горькой красотой, еще молодой и в то же время не по возрасту немолодой человек, – мне очень понравился своим врожденным достоинством и своим поразительным умением рассказывать – с редким чувством отбора ситуаций и слов. Он принадлежал именно к тому типу профессионалов, ненавидящих войну, о которых и говорил мне когда-то американский майор на другом, таком близком и далеком берегу.
Я спросил «афганца», когда ему было страшнее всего на той войне. Он подумал и ответил, что это было тогда, когда однажды, ничего не объясняя, в ночь перед Новым годом его отправили из Кабула в Ташкент и он был уверен, что это будет как минимум военный трибунал. За что – он не знал, но вину можно всегда найти. Однако его прямо с военного аэродрома отвезли в отель, дали ключ от номера, где он нашел на столе букет цветов и приказ командования премировать его встречей Нового года на родине и пропуском в ресторан с указанием места. Он выполнил приказ, пошел в ресторан, но ему было неуютно и страшно среди веселья и гогота, и он думал только об одном – о своих товарищах, которые, может быть, в этот момент умирают ни за что ни про что…
В Афганистане он был несколько лет тому назад, но он летал над Чукоткой с этой неумолкающей войной в душе. У него было поразительное чувство красоты природы – у этого чукотского «афганца», может быть, потому, что он был почти убит столько раз. Собственная жизнь и все, что он видит, представлялись ему незаслуженным, неоценимым подарком. Они бы прекрасно поняли друг друга с тем американским майором, потому что тот тоже был почти убит столько раз в Корее.
Я открыл иллюминатор вертолета и снимал на лету коченеющими руками и чуть не свернув набок шею. Но «афганец» вел вертолет удивительно, поворачивая, казалось, не его, а саму Чукотку с ее почти несуществующим пронзительно-синим цветом, с ее снежными,
Мы стояли на кладбище китов – точь-в-точь на таком же, на котором когда-то я был на Аляске, когда черные радуги костей, вколоченные в землю, мне казались архитектурным реквиемом по всем, для кого и океаны – малы. Мы видели черепа белых медведей, сложенные в странный, ни на что не похожий алтарь.
Белая куропатка, похожая на выдох морозного пара из детских губ, бесстрашно села у моих ног, с любопытством поглядывая на меня темными бусинками глаз. Мы шли к лежбищу моржей и, прежде чем увидели его, учуяли ноздрями – настолько остро ударил резкий мускусный запах. Тысячи полторы моржей лежало на гальке единой рыжевато-коричневой грудой, светясь величественными, как сталактиты, бивнями. Моржи были похожи на прижавшиеся друг к другу холмы. Выглядели они могуче, и каждый из них в отдельности мог раздавить человека с фотоаппаратом, нахально приблизившегося к ним метров на десять. А уж если бы они все навалились, то от меня и следа бы не осталось.
Моржи всей генетической памятью знают, что самый страшный и коварный зверь – это человек. Услышав предупредительный тревожный рык одного из своих часовых, моржи, колыхая мощными телесами, поползли к спасительной воде. Там они были подвижней, чем на суше, наказывавшей их притяжением. Но в воде, когда они почувствовали себя защищеннее, страх сменился любопытством, и над волнами закачались головы моржей с карими, искрящимися глазами. У меня было такое чувство, как будто машина времени волшебно перенесла меня к самому началу мира.
А потом я с горечью вспомнил, как в 1963 году я ходил в Баренцевом море на зверобойной шхуне и кто-то поставил на палубе магнитофон с песней знаменитого тогда итальянского вундеркинда Робертино Лоретти «Санта-Лючия». Эта сладкая песня нравилась обитателям соленой океанской воды, и немедленно около борта вынырнула голова нерпы с женскими восторженно-любопытными глазами.
Кто-то мне сунул в руки карабин, закричал: «Стреляй!» Я выстрелил, и то, что только что было живым, переживающим, светящимся, всплыло потерявшим жизнь мертвым телом, окрашивая воду вокруг себя кровью. Шхуна продолжала дальше путь, не останавливаясь. «Первую добычу не берем!» – ответил мне капитан на мой вопросительный взгляд.
А потом у меня был другой случай, когда я убил влет одного из летевших над Вилюем гусей и он, словно совершая Божье наказание, упал в нашу лодку, прямо мне в руки. Но это было только начало наказания, ибо второй гусь целый день кружил над нашей лодкой, где лежал его убитый брат, и кричал, как будто своим криком мог воскресить убитого. С той поры я практически бросил охоту. А ведь я никогда не убил ни одного человека. Что же испытывают те, кто убивает людей? Почему они тогда не бросят навсегда охоту на людей – войну?
Не стоит, конечно, идеализировать любовь к животным – особенно показную. Гитлер, кажется, обожал кошек, а Геринг – собак, что не мешало им замучить столько людей. Но жестокость к животным – это тренинг жестокости к людям. Вспомните хотя бы испанского инфанта Филиппа из книги Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель», который сажал живых кошек внутрь клавесина. На каждой клавише была иголка, и при нажатии кошки жалобно мяукали. Чем закончились подобные «шалости» инфанта? Кострами инквизиции, где он поджаривал уже не собственную обезьяну, а еретиков.