Волк среди волков
Шрифт:
Петра, смущенно улыбаясь, покачала головой.
— Но ты не права, ягодка. И почему ты не права? Оттого, что ты и чеки писала, когда башмаками торговала, и глаза у тебя есть, чтобы примечать то, что надо примечать. Это я себе тут же сказала, как ты в камеру вошла. Не зевай, сказала я себе, наконец-то опять такая, у которой глаза зоркие, а не гляделки, как у этих телок нынешних: смотрит и ничего не видит…
— У меня, правда, такие глаза? — спросила Петра с любопытством, так как на мысль о том, что у нее другие глаза, чем у прочих девушек, зеркало
— Да уж поверь мне! — заявила Крупас. — Понимать глаза я научилась на Фрухтштрассе, где у меня пятьдесят — шестьдесят человек работает, и все они лгут мне ртом, а глазами лгать труднее! И вот сижу я в этом окаянном клоповнике, так и так прикидываю, что мне на этот раз дадут, надеюсь, что три месяца, только вернее — до полугода дотянут. Киллих тоже говорит полгода, а Киллих редко ошибается, да ему и грех ошибаться-то, ведь он мой поверенный…
Петра смотрит на нее с некоторым недоумением, но старуха энергично кивает головой и заявляет:
— Успеется! В свое время все узнаешь, деточка. И как ты давеча сказала «ну!», так можешь потом «нет» сказать, я не обижусь. Только не скажешь ты…
При этом вид у нее такой уверенный и решительный и вместе с тем добродушный, что у Петры действительно исчезают все сомнения, какие могли бы появиться при столь смиренной готовности старухи покориться тюремному наказанию.
А фрау Крупас продолжает:
— И вот я сижу и думаю: полгода кутузки — это хорошо, отдохнуть ведь тоже не мешает, а вот что с делом будет, да еще в такие времена? Рандольф толковый человек, а считать — слаб, теперь же, когда все — на миллионы, да каждый день по-новому — это никуда не годится, согласись с этим. И нельзя тоже обходиться только грифельной доской да мелом — это ты и сама прекрасно понимаешь.
И Петра понимает и кивает головой, как хотелось бы фрау Крупас, хотя ей еще далеко не все ясно.
— Да, вот я сижу и раздумываю о заместителе, слово-то хорошее, да все они тащат, как голодные вороны, и никто не вспомнит про старуху в кутузке. И вот входишь ты, детка, и я вижу тебя и твои глаза. И вижу я, что между вами обеими тут началось, и слышу, чем она тебя корит, — а потом она еще и на меня напала да волосы начала выдирать, а уж ты и в одеяла закатываешь, и все-то ты по-хорошему делаешь, без злости, и все же нет в тебе этого противного душка, как у тех, из армии спасения…
Петра слушает молча и бровью не ведет. Хорошо все-таки, когда тебя хоть немного похвалят, а если человек побит жизнью и затравлен — особенно хорошо.
— Да, и я тут же подумала: вот она, настоящая-то, эта подойдет… И, конечно, такую обрядили в арестантский халат, и ее не видать тебе как своих ушей. Заруби это себе на носу, тетка Крупас! Когда ты уже давным-давно на волю выйдешь, она все еще рубашки чинить будет. А потом слушаю я, что ты рассказываешь, и мочи моей нет, думаю, дитя это тебе прямо с неба послано, потому как ты одна и всеми
— Тетушка Крупас! — восклицает Петра во второй раз.
— Ну да, тетушка Крупас, а то как же? — отвечает старуха весело и что есть силы хлопает Петру по коленке. — Солоно тебе давеча пришлось от меня? Ну да ничего, не беда. Мне в молодости тоже солоно приходилось, да и потом не слаще, когда ребят моих на войне убили и мой старик с тоски повесился. Нет, не у меня на Фрухтштрассе, он был тогда уже в Дальдорфе, что теперь Виттенау называется — брось, говорю я себе, от соленого веселее становишься.
Она наклоняется, она смотрит на Петру из-под кустистых бровей.
— Чтобы мне было уж очень весело — тоже не могу сказать, ягодка, понимаешь? Ведь это все только видимость одна, да и вообще-то, как я погляжу, не нравится мне эта петрушка…
Петра кивает, ей ясно, что старуха разумеет под петрушкой не полицейское управление на Александерплац. Она вполне согласна с точкой зрения тетки Крупас — можно считать жизнь довольно-таки изгаженной и все же не вешать нос. У нее, пожалуй, такая же точка зрения, а когда встречаешь единомыслие, всегда радуешься.
— Да, да, а дело свое потому не бросаю, что оно во мне жизнь поддерживает. Не поддерживать в себе жизнь, деточка, ничего не делать очень худо, заживо сгниешь. А так как ты — вечно маяться в меблирашках да когда-нибудь пол подтереть у хозяйки — это не жизнь, девушка, от этого всякий одуреет и в тоску впадет…
И снова Петра кивает, и снова находит, что фрау Крупас вполне права и что совершенно невозможно вернуться к прежней жизни у мадам Горшок. И теперь ей очень хочется узнать, что за работа сберегла фрау Крупас такой живой и бодрой, и она желает от всей души, чтобы это была приличная работа, за которую можно отвечать.
— А теперь я скажу тебе, ягодка, какое дело у меня, — продолжает фрау Крупас. — И пусть люди от него морду воротят и говорят: воняет, а все-таки оно хорошее, дело это. И к каталажке никакого отношения не имеет, потому дело честное, к каталажке только глупость моя имеет отношение оттого, что жадна я, до денег я жадный человек. Никак от жадности не отстану, хоть сотни раз говорю себе: брось это, Августа (меня ведь Августой звать, только мне это имя вроде не к лицу), брось, и так достаточно зарабатываешь, покончи ты с этим — ну, не могу бросить! И тогда — влипаю, вот уж третий раз! Киллих говорит, что полгода мне это будет стоить.
Она сидит, совсем поникшая, эта жадная до денег фрау Крупас, и Петра видит, что насчет шести месяцев отдыха — один разговор. Фрау Крупас ничуть не устала, ее прямо ужас берет при мысли, что она просидит шесть месяцев в тюрьме! И Петре очень хочется утешить старуху, но она все еще не знает, о чем идет речь. Она даже и представить себе не может, какое же это столь процветающее, но вонючее дело, в котором вместе с тем ничего плохого нет.
Поэтому Петра Ледиг предпочитает молча ждать. А фрау Крупас, овладев собой, продолжает с почти виноватой улыбкой: