Волки и медведи
Шрифт:
– Да, – сказал он, – умно. Но тебе этого человека, во-первых, не достать, и, во-вторых, я пересмотрел свои ценности и приоритеты. Я пожертвовал ему всем, а теперь, пожалуй, не отказался бы увидеть, как он умирает в мучениях. Ну не забавно ли?
– Обычное дело, когда речь идёт о жертвах.
Увидев, что его трагедия меня не проняла, он зашёл по-другому.
– Ты сам откуда?
– С Финбана.
– И какие на Финбане воззрения насчёт самоубийства?
– Что так вдруг?
– Логически рассуждая, привидение должно быть, – сообщил он,
– Никому. Это невозможно технически. Убийца и есть убитый. Он уже на Другой Стороне.
– То есть самому факту убийства ты не придаёшь значения? – Он неприятно улыбнулся, когда я пожал плечами. – Убийство – ничто, в расчёт следует принимать только его последствия! – Он засмеялся. – Я знаю, как вы рассуждаете. Эти уши, которые не слышат криков, руки, на которых не остаётся крови, совесть, которая я бы сказал, что спит, если б там было чему спать! Не так-то легко заставить платить, когда можно откупиться! И справедливость, у которой брюхо давно подводит от голода, – чегой-то она отощала, погляди – сидит в засаде на ветке и никак не может прыгнуть, и если наконец разевает пасть, то кто ей достаётся: разве что нищеброд, не наскрёбший на разноглазого, или полудурок, не позаботившийся это сделать.
Я смотрел на бледный в дневном свете огонь и обдумывал услышанное. Автовский разноглазый нёс вздор, но что-то в его словах вызывало не смех, а отвратительное и щемящее чувство тревоги. Когда он разговорился и немного ожил, меня стала смущать его свободная, складная речь, так не вязавшаяся с обликом радостного. Допустим, я знал, что этот радостный – фальшивый. Но тогда получалось, что, не будучи психом буквально, он был очень, очень странный. Отталкивающе странный. И странный в том смысле, что его было трудно понять, хотя слова он брал обычные.
– Совесть, – продолжил он, а сам меня разглядывал: в упор, бесстрашно и безжалостно, как никто никогда прежде. – Где место совести в твоём раскладе?
– Ну, и где?
Он ответил общеизвестной присказкой и счастливо хихикнул.
Я мирно спал в объятиях своей квартирной хозяйки, когда явился посланец поверенного.
Он разбудил нас совершенно хамски, звоня и барабаня в дверь, пока вдова, решительная женщина, не вышла надрать ему уши. Имя Добычи Петровича (как золотой ключ к сердцам, наряду с вестью о пожаре и опережая любые общественные катаклизмы) сотворило маленькое чудо, и она провела клерка в спальню, где я встретил его возлежа в подушках. Юнец птичьи пугливо оправил чёрный костюм и яркую рубашку под костюмом (золотая цепь, в подражание патрону, была до отказа подтянута к горлу) и предложил мне посетить Контору.
– Ладно, – сказал я, – зайду. После обеда.
– Нет-нет, Разноглазый, пожалуйста. Сейчас.
– Сходи, котик, – сказала вдова. Это не прозвучало как совет или просьба. Остановившись у окна на фоне мрачных плотных штор, она заправляла в мундштук
– Дружить ещё не значит по первому свисту бегать. – Я потянулся. – Завтракать-то будем?
– В Конторе позавтракаете, – оживился клерк. – Добыча Петрович будет рад.
– Ну ты совсем-то не борзей, – осадила его вдова. У неё были строгие представления о ведении дел, и полный желудок выступал в роли sine qua non. – Нашёл голодранца на гнилой кусок приманивать.
– Это огромная честь, Елена Ивановна, – обиженно сказал клерк. – Патрон не каждому предлагает. И с чего вы такие пакостные определения даёте? Добыча Петрович всё свежайшее кушает, уж наверное гостю не даст гнилого, со своей-то тарелки. Ну то есть не буквально с тарелки, а так, что себе – то и гостям.
– А где вы яйца берёте?
В голосе вдовы рокотало такое торжество, что я без пояснений догадался, что вопрос яиц имеет долгую и славную историю.
– Во фриторге мы всё берём.
Клерк, напротив, напрягся, словно в этой тяжбе – ещё, впрочем, не разрешившейся – не его сторона брала верх.
– Во фри-тор-ге! А откуда их привезли во фриторг? А сколько они у них по складам валялись?
– Нисколько! У фриторга договор с фермерами!
– С фермерами? С птицефабрикой китайской! С китайцами у фриторга все договора! Вытесняют наших людей с рынка…
– Что ли, Елена Ивановна, вы хозяйство с курями держите?
– Здоровья у меня нет хозяйство держать, – мрачно ответила вдова и так развернула плечи, что никто не осмелился возразить. – А было бы здоровье, не было б возможности. Наших людей отовсюду прут, честный бизнес отнимают. Я вот яйца у Жука на базаре беру, так и Жук из сил выбился. Фриторг же твой… это самое, демпингует. Конечно, за гнильё-то китайское чего не брать полцены.
– Добыча Петрович гнилья не ест, – повторил клерк свой единственный, но неопровержимый довод.
– То есть это я гнильё ем? – несколько нелогично, но тоже неопровержимо возразила вдова.
– Давай уже съедим хоть что-то, – сказал я.
Завтрак занял не так много времени, и вот я неспешно шёл по улице, оставляя на чистом снегу свои грязные следы, а клерк семенил на полшага позади и каждый раз, когда я на него оборачивался, осуждающе кривил губы.
– Ну и что ты куксишься? – спросил я наконец, решив, что он всё ещё переживает. – Дался тебе этот фриторг.
Движением узенького плеча клерк отмёл моё предположение.
– Я брат Шершня, – сказал он надменно. – Младший.
– И кто у нас Шершень?
Моё невежество его шокировало.
– Он член ОПТ Лёши Рэмбо. Пишет Октавами.
– Октавами? Это меняет дело.
– Они поэты! – крикнул клерк. – Они люди Искусства! А ваши бандосы их сапогами, как скот!
– Так они первые начали, – сказал я незатейливо. – Или поэтам сапогами можно, а поэтов – нельзя?