Волошинов, Бахтин и лингвистика
Шрифт:
Далее, имеется возрастная стратификация языка: «В каждый данный исторический момент словесно-идеологической жизни каждое поколение в каждом социальном слое имеет свой язык; более того, каждый возраст, в сущности, имеет свой язык, свой словарь, свою специфическую акцентную систему, которые, в свою очередь, варьируются в зависимости от социального слоя, учебного заведения (язык кадета, гимназиста, реалиста—разные языки) и других рас-слояющих факторов. Все это – социально-типические языки, как бы ни был узок их социальный круг. Возможен, как социальный предел языка, даже семейный жаргон» (103). «Наконец, в каждый данный момент сожительствуют языки разных эпох и периодов социально-идеологической жизни. Существуют даже языки дней» (103–104).
Бахтин подчеркивает, что все перечисленные языки выделяются
720
Функциональная 1985
Все перечисленные различия выделяются и тогда, когда нет значительных «абстрактно-лингвистических» отличий между разными языками. Однако отличия могут быть и более существенными: «Так, уже между литературным разговорно-бытовым и письменным языком может проходить более или менее резкая грань. Различия между жанрами часто совпадают с диалектологическими (например, высокие – церковнославянские – и низкие – разговорные – жанры XVIII века)» (107). См. также в «Эпосе и романе» о распределении многоязычия между жанрами в Древней Греции (455).
Последние примеры Бахтина подводят читателя к явлению, которое в современной лингвистике принято называть диглоссией. При диглоссии один и тот же человек в разных по характеру ситуациях пользуется разными языковыми системами (разными языками или разными подьязыками одного языка), не смешивая их. Отсутствие смешения, конечно, происходит лишь в идеализированной ситуации; на деле обычно происходит определенная интерференция систем, не приводящая к их полному смешению. И далее в «Слове в романе» прямо говорится о диглоссии: «Безграмотный крестьянин… жил в нескольких языковых системах: богу он молился на одном языке (церковнославянском), песни пел на другом, в семейном быту говорил на третьем, а начиная диктовать грамотею прошение в волость, пытался заговорить и на четвертом (официально-грамотном, „бумажном“). Все это – разные языки даже с точки зрения абстрактных социально-диалектологических признаков. Но эти языки не были диалогически соотнесены в языковом состоянии крестьянина; он переходил из одного в другой бездумно, автоматически; каждый был бесспорен на своем месте и место каждого бесспорно» (108). Все перечисленное соответствует диглоссии (языков, разумеется, может быть и больше двух) в чистом виде; ниже, впрочем, автор уточняет, что реальный крестьянин до известной степени умел различать и сопоставлять языки (109). Но для Бахтина было важно различать диглоссию и многоголосие в художественной прозе (см. ниже).
Анализируя данную концепцию, необходимо ответить на два вопроса: до какой степени в соответствии с ней языки могут дифференцироваться и по каким критериям эти языки могут разграничиваться. То и другое можно сопоставить с проблемой разграничения языков и стилей в других лингвистических концепциях.
Бахтин нигде не дает каких-либо строгих определений того, в каких случаях можно говорить об одном языке, а в каких – о двух языках. Впрочем, таких определений не предложили и другие линт висты. Вопросы типа: «Два стиля или две разновидности одного стиля?», «Один или два подьязыка?», «Язык или диалект?» – до сих пор решаются либо на глаз, либо на основе внелингвистических критериев, либо (реже всего) на основе введения числовых коэффициентов и пр. Но подход Бахтина, отраженный в цитировавшихся выше формулировках, предлагает здесь возможность совсем простого решения: любые различия достаточны, чтобы говорить о разных языках. Теоретическая простота здесь, однако, ведет
Что же касается критериев, выделяющих разные языки, то Бахтин подчеркивает их неоднородность. С одной стороны, вполне возможны «абстрактно-лингвистические» различия. Они могут быть очень заметными, как это бывает при диглоссии, но могут быть и незначительными, находясь при этом в пределах того, что обычно изучает лингвистика. Несколько раз особо отмечаются два явления: «особый словарь» и «специфические акцентные системы», которые могут различать, например, «язык кадета, гимназиста, реалиста» (учащихся трех основных типов средних учебных заведений в России второй половины XIX в. и начала XXX в.). То есть самых минимальных лексических различий достаточно, чтобы говорить об особых языках, но лишь при условии, что эти различия являются социально значимыми.
Однако такие различия достаточны, но не необходимы для того, чтобы говорить о разных языках. Скажем, социальное расслоение языка «определяется прежде всего различием предметно-смысловых и экспрессивных кругозоров, то есть выражается в типовых различиях осмысления и акцентуирования элементов языка, и может не нарушать абстрактно-языкового диалектологического единства общего литературного языка» (103). Об обоих типах различий в одном ряду говорится и в связи с «языками дней»: «и сегодняшний и вчерашний социально-идеологический и политический день в известном смысле не имеют общего языка; у каждого дня своя социально-идеологическая, смысловая коньюнктура, свой словарь, своя акцентная система, свой лозунг, своя брань и своя похвала» (104).
Таким образом, не отрицая собственно лингвистических характеристик языка, Бахтин на первый план выдвигает то, что лингвистика почти никогда не изучала и что признавалось самым важным для носителя языка в МФЯ и «Слове в романе». Языки могут характеризоваться «словарем», «акцентной системой», иногда и чем-то еще. Однако главное – «предметно-смысловые и экспрессивные кругозоры», «различия осмысления элементов языка», «социально-идеологическая, смысловая коньюнктура», различия «лозунгов, брани и похвалы». То есть речь идет о тех или иных системах идей, выражаемых с помощью языка. Вот еще показательный пример: упомянуты «реакционные языки, обреченные на смерть и на смену» (125). Но лингвистика может констатировать смерть языка или подьязыка, отличать архаизм от неологизма, но «реакционных» или «прогрессивных» языков в ней нет по определению. А для концепции цикла именно выражение идей наиболее значимо: за любыми «абстрактно-лингвистическими» различиями, если они есть, обязательно скрываются различия «кругозоров», тогда как обратное не обязательно.
Здесь еще раз вспомним рассуждения о классовости языка, распространенные в конце 20-х—начале 30-х гг. и у марристов, и у противников марризма. В те годы пытались найти классовые различия в современных языках или показать коренное различие русского языка до и после революции. Ради этого одновременно апеллировали к разнице пролетарской и буржуазной идеологии и к лексическим различиям (вспомним рассуждения П. С. Кузнецова об «игралище»). Однако если в области лексики можно было хотя бы указывать на конкретные факты языка, то идеологический анализ дублировал то, что делали вне лингвистики.
Конечно, идеи Бахтина глубже и интереснее, а различие мировоззрений у него не обязательно сводится к классовому, но сходство здесь все-таки имеется. И тут вновь проявилось противоречие, существовавшее и в МФЯ. С одной стороны, Бахтин и ученые его круга вполне справедливо отмечали, что существующая лингвистика узко смотрела на мир, ограничивала себя, не могла ответить на многие важные вопросы. Но, с другой стороны, стремясь к расширению своего подхода, они уходили слишком далеко. «Истинность или ложь, значительность или ничтожность, красота или безобразие» – проблемы важные, но насколько они могут быть проблемами лингвистики? А если могут, то чем их анализ в лингвистике отличается от их анализа в других науках? Как лингвистика может отделить «прогрессивные» языки от «реакционных»? Ни в МФЯ, ни в «Слове в романе» ответ на эти вопросы дан не был. Позже шагом в этом направлении станет разграничение лингвистики и металингвистики, о котором будет говориться ниже.